Ловцы душ
– Я лояльный инквизитор, – ответил я ему. – А дело это не касается Инквизиториума напрямую. Будь иначе, я не преминул бы посвятить тебя во все подробности.
Он кивнул, принимая мои слова к сведению.
Понятное дело, я хотел взглянуть на дела, касавшиеся трех людей при дворе императора, которые столь неожиданно сошли с ума. Заремба, правда, утверждал, что сие не важно для задания, но я предпочитал прислушиваться к собственной интуиции. Я не сомневался, что дела тех людей находятся в Инквизиториуме, поскольку Святой Официум совершенно справедливо полагал, что немного есть вещей более важных, нежели знание о людях. Конечно, мы собирали информацию лишь о тех, кто обладал весом в обществе или мог заинтересовать инквизиторов. И я был уверен, что найду сведения о всех людях императорского двора. Конечно, мне предоставили бы доступ лишь к части дел, но я не сомневался, что информация о лекаре, конюшем и чашнике не подпадала под клаузулу секретности.
– После обеда попрошу провести тебя в тайную канцелярию, – сказал Айхендорфф. – Взглянешь, что да как. И сам убедишься, насколько хорошо там у нас все устроено.
Глава аквизгранского Инквизиториума был совершенно прав. Когда я добрался до канцелярии и осмотрелся, то увидел, что все документы рассортированы по алфавиту. Я нашел интересовавшие меня – и, увы, разочаровался.
Там не было ничего, что могло бы пригодиться. Ну какое мне было дело до того, что Клюзе любил развлекаться с малолетними служанками, Хильдебрандт не пил ничего, кроме травяных отваров, а Тахтенберг сердечно ненавидел своего брата, который отбил у него невесту? Бумаги же были наполнены именно такими подробностями. О том, что Клюзе на пьяную голову заявлял, будто не сыскать большего сборища негодяев и воров, чем кардинальский конклав; о том, что Хильдебрандт решительно противился вере в благо лечения пиявками; о том, что Тахтенберг как-то сказал, будто его гнедок обладает большим разумом, чем канцлер Его Императорского Величества. Однако ничто не указывало, чтобы этих троих связывало хоть что-то, кроме единственного факта: все трое были верными слугами Светлейшего Государя. Также ничто не объединяло их с канцлером, если не принимать во внимание дурного мнения, высказанного о нем Тахтенбергом; да и, как я знал, это было достаточно распространенное мнение.
Словом – уж не случай ли тому причиной, что со всеми троими приключилась болезнь головы? Конечно, я знал, что людям можно дать соответствующие декокты, после которых сознание их уносится на крыльях безумия, но зачем кому-то травить именно этих троих? Я знал из дел, что они были преданными слугами императора, так, может, некто просто хотел напасть на людей, близких к нашему владыке?
«Близких» – повторил я мысленно, и меня осенила некая идея. Ведь и конюшего, и медика безумие охватило в тот миг, когда они были рядом со Светлейшим Государем (я не знал, правда, как оно было в случае с чашником). Я представил себе, как стою рядом с приятелем, в грудь которого внезапно втыкается стрела. В другой раз прогуливаюсь с другим приятелем – и тот также оказывается со стрелой в глотке. Стоит тогда задуматься: старается ли стрелок уничтожить близких мне людей – или попросту толком не умеет стрелять. Целью же его являюсь именно я…
Я вернул бумаги на место – и, хотя они не дали мне конкретных ответов, прочтение их навело меня на определенные мысли. Из опыта я знал, что не следует тотчас отбрасывать даже самые безумные гипотезы или идеи, поскольку к цели ведут не только широкие тракты и мощеные улицы. Порою место, до которого мы жаждем добраться, находится в конце едва заметной, заросшей тропки. Поиск истины часто напоминает путь в густом лесу, где выживает лишь тот, кому хватит смелости углубиться в чащу. Истина редко блестит, будто зеркало озерных вод под ясным солнцем. Чаще она скрыта в тени, среди прогнивших стволов, под покровом мха, куда доберется лишь тот, кто не побоится преклонить колени и начать копать, пусть даже занятие это сперва покажется ему глупым и бесплодным.
* * *
Несколько дней я вел образцовую жизнь инквизитора, который гостит у своих собратьев. Вставал на заутреню, возвращался к вечерней молитве, старался ничем не бросаться в глаза и не делать ничего, что могло быть воспринято как необычное или странное. На четвертый день я начал жаловаться на боли и головокружение, на пятый – потерял сознание во время богослужения, и тогда братья-инквизиторы сами заставили меня лечь в лазарет под опеку местного лекаря. Именно таким несложным способом я оказался в обществе страдальца Франца Лютхоффа.
С некоторых пор сны мои изменились. Были времена, когда я засыпал так глубоко, что утром любое воспоминание о ночных кошмарах оставляло по себе лишь слабый след в памяти. Теперь было иначе. Обычно мне снилось, что она садится рядом и кладет на мой разгоряченный лоб прохладную руку. Она всегда улыбалась, и я всегда видел в ее взгляде чистую, ничем не оскверненную любовь. «Мой рыцарь на белом коне», – шептала она наполовину всерьез, наполовину шутливо. Хотел бы я, чтобы сон сей не заканчивался, но он заканчивался, всегда. Я пробуждался с ужасным отвращением к жизни, которую вел наяву. К жизни, которую она никогда со мной не разделит, не узнает, как я мечтал шептать по утрам ее имя – неслышно, но так, чтобы она ощутила его по движению моих губ на ее губах. Я открывал глаза, и мне казалось, что еще миг-другой вижу перед собой ее лицо. Но потом я понимал, что это всего лишь беленый потолок лазарета.
– Нет. Никогда. Невозможно, – произнес я самому себе. – Разве сны твои, Мордимер, не смогли научить тебя трем этим словам?
Я в силах распоряжаться своей жизнью, но не мог, не могу и никогда не сумею распоряжаться своими снами. Видение, приходившее ко мне едва ли не каждую ночь, было как сон нищего о кошеле, полном золота, мечтой голодного о свежем хлебе, жаждой умирающего в пустыне о воде, которая смочит его пересохшие губы. Видения эти не несли ничего, кроме боли.
Я некогда читал, что перед умирающими в пустыне крестоносцами порой возникали обманчивые миражи голубых озер в тени пальм. Рыцари ползли туда лишь затем, чтобы погрузить ладони в горячий песок и понять: они направлялись к недоступному миражу. Я же успел остановиться, глядя на миражи, поскольку был достаточно мудр, чтобы отличить реальность от марева.
Я хотел позабыть ее голос, ее лицо, ее улыбку. Хотел – Бог мне свидетель! – однако сны не позволяли мне забыть.
И она писала мне. Раз в неделю, раз в десять дней. Я читал эти письма очень внимательно, но ни разу ни на одно не ответил. Знал, что когда-нибудь она перестанет писать. Надеялся, что позабудет обо мне так же, как я желал позабыть о ней. Желал? Правда ли? Да, я и впрямь жаждал, чтобы…
Рядом со мной кто-то громко и болезненно застонал.
Лютхофф сгорал в лихорадке, лицо всё в красных пятнах. Выглядел он еще хуже, чем в тот день, когда меня положили в лазарет. Однако я узнал его с первого взгляда. Мы и вправду учились в Академии Инквизиториума в одно время, и я помнил, что он был тихим, спокойным и внимательным учеником. Никому не мешал и, насколько я знал, ни с кем не подружился.
– Франц! – я взял его за горячую потную руку. – Помнишь меня?