Перекрестки
Шэрон во фланельной пижаме что-то химичила за высоким фанерным столом в импровизированной кухоньке в коридоре. Клем наклонился, поцеловал ее в кудрявую макушку, обнял ее сзади. Мысли путались, и ему казалось, будто он уже почти солдат и пришел проделать с ней то, что солдаты делают с женщинами, но Шэрон шаловливо вывернулась из объятий.
– Я готовлю гренки с сахаром и корицей.
– Вряд ли в меня сейчас что-то влезет.
– Когда ты ел последний раз?
– Вчера, а когда точно, не помню. Я съел саб-сэндвич с салатом из тунца.
– Тебе не помешает подкрепиться. Но сначала… – Она наклонилась, чтобы открыть холодильничек. – Я купила шампанское.
– Шампанское?
– Чтобы отпраздновать. – Она протянула ему холодную бутылку. – Ты мне не верил, но я знала, что у тебя получится.
Пятнадцать машинописных страниц объективно средней работы за шестьдесят часов не казались Клему таким уж подвигом.
– Шампанское в Шампейне, – сказал он.
– Точно.
Пить спиртное в его состоянии в девять утра неразумно, но у Шэрон были четкие представления о том, как должно быть, и он не хотел ее расстраивать. Он снял с бутылки фольгу, хлопнул пробкой.
– За нас! – Шэрон наполнила стаканы. – За Сципиона Африканского!
– Даже не упоминай при мне это имя. Я всю ночь печатал “Спицион” и каждый раз вынужден был стирать.
– Тогда просто за нас.
Она привстала на цыпочки, он наклонился и поцеловал ее. Почувствовал волнующий, похожий на запах кошачьего корма, почти выветрившийся душок спермы, которую несколько раз впрыснул в нее в понедельник. Шэрон взяла бутылку, стакан, пошла в спальню, он следом, как собака. Она села на кровать, подложив под спину подушку, он щупал ее голые ступни, массировал их большими пальцами. После шампанского она казалась прелестной. Вино не облегчило ему задачу объявить ей о своем решении, но побуждало подсчитать, когда лучше уйти, чтобы перехватить почтальона у ящика и забрать письмо. Клем залпом осушил стакан – якобы потому, что клетки мозга нуждались в легко усваиваемой глюкозе, чтобы восстановить работоспособность.
Шэрон тут же наполнила его стакан.
– Ты вроде хотел мне что-то сказать.
Он упал на кровать, уставился в скошенный потолок, расплывавшийся перед глазами. Свет, пробивавшийся сквозь слуховое окно, словно бы не имел отношения к какому-то определенному часу, поскольку был тусклым и вдобавок у Клема сбоили биологические часы: казалось, сегодня – это вчера, и вслед за вечером без вмешательства ночи сразу настало утро.
– Я тоже хочу тебе кое-что сказать, – продолжала Шэрон.
Ему вдруг пришло в голову, что он ни разу не целовал ее стопы. Они были крошечные, с высоким подъемом, мягкими прохладными подошвами, бальзам для его горячечных щек. Она рассмеялась, убрала ноги.
– Извини, – сказала она, – щекотно.
Сравнивать ему было не с кем, но, возможно, стоило пожалеть, что не все девушки (наверное, лишь очень немногие) так же кротко и прямо, как Шэрон, говорят о том, что им нравится, а что нет. Возможно, стоило пожалеть, что немногие девушки были бы так же великодушны, так прощали бы его промахи, с таким терпением относились бы к его постоянной жажде соития, так сами хотели бы этого, так редко плакали бы и надували губы, так же не требовали бы от него постоянного внимания и выражения чувств, как Шэрон. Да, явно стоило пожалеть, что три последние месяца он провел как в Эдеме, земном раю, в котором ему, дураку, посчастливилось очутиться и который хватило ума уничтожить. Клем вспомнил, как ноябрьским утром увидел, что Шэрон ковыляет в ванную, точно старуха, и понял, какую боль причинил ей, преследуя последний ничтожный оргазм. Вспомнил, как она проковыляла обратно к кровати, как он нещадно ругал себя, как умолял о прощении, а она лишь рассмеялась: cest Гатоиг. Он жил в раю наоборот, где Ева съела яблоко и поделилась с ним восхитительным знанием. Зачем, ну зачем Клему понадобилось уничтожить этот рай?
Он подсчитал, что, даже если уйдет от нее без четверти одиннадцать, все равно окажется возле почтового ящика раньше, чем почтальон. А значит, можно провести с ней все утро и написать второе письмо о том, что передумал и намерен сохранить отсрочку.
– Спишь? – спросила она.
– Вовсе нет.
– Давай я сделаю тебе гренки.
– Не надо. Шампанское как глюкозная бомба.
Он положил ладонь меж ее ног, чувствуя под фланелью пружинки кудряшек. Снял с нее штаны, приблизился, чтобы лучше видеть. Каким же красивым было то, что открылось его взгляду! Каким бесконечно манким! Правда, решись он так же прямо заявить о своих желаниях, как она, то попросил бы ее не снимать пижамную куртку. Он ничего не имел против ее груди, но так рано получил доступ к ней, что не успел плениться ею как драгоценностью, которую мечтал бы обнажить, и с тех пор она представлялась ему несколько неуместной. Ему больше нравилось, когда на ней лифчик. Лучше всего было бы, если бы Шэрон осталась в куртке и без штанов, точно самка университетского фавна, выше пояса студентка-отличница, ниже – существо из самых влажных его снов. Но он так и не придумал, как высказать это желание, не обидев Шэрон, а она предпочитала абсолютную наготу.
Она сбросила пижамную куртку, потянула за плечи его рубашки. Ей нравилось, когда он тоже голый – ей казалось дурным тоном, даже если он оставался в одних носках, – но сегодня утром раздеваться ему не хотелось. Он почувствовал вкус агрессии и намерен был добиться своего, даже если не сумеет рассказать ей о своих желаниях. Он представлял себя солдатом, который трахается в сапогах, под защитой своей формы. Шэрон снова потянула его за рубашку, но он отодвинулся.
– Тебе холодно?
– Нет.
И он принялся за единственное занятие, к которому в последнее время испытывал склонность. Под горизонтом ее грудной клетки, сбегая в низину ее пупка, выше рощи тугих кудряшек, таких близких, что расплывались перед глазами, раскинулись подвижные белые равнины ее живота. Ее руки, вытянутые по бокам, сжимали кровать, когда Шэрон регулировала соприкосновение с его языком. Клем дивился обнаруженным в собственном теле запасам сил – лишнее доказательство, что репродуктивная функция первична для организма. Как ни подстегивал он сигаретами клетки мозга, на последних страницах работы о Сципионе Африканском они едва шевелились от усталости, однако ж неутомимые мышцы шеи и языка служили исправно за награду, обещанную даже не им, а пенису. Шея передумала болеть, виски – гудеть от шампанского, глаза – чесаться, до тех пор пока он, повинуясь глубинному животному позыву, не выпустит кипящее безумие.
Шэрон пронзительно вскрикнула. На миг показалось, будто ее тело, гальванизирующее само себя, расчленилось на части. Он засунул язык так глубоко в нее, как только мог, чтобы попробовать на вкус то, что не пробовал пенис, потом поднял голову, посмотрел ей в глаза. Они были темно-коричневые, как бусины, улыбка кривая, точно он сломал ее. Он подложил подушку под задницу Шэрон, ей так нравилось, и приспустил штаны. Не чудо ли, что ее крошечное тело вмешает его целиком? Он навалился на нее всей тяжестью и замер, стараясь запечатлеть в памяти всю глубину проникновения. Сколько же месяцев или лет пройдет, прежде чем он снова почувствует это?