Перекрестки
Повисло неловкое молчание. Пастельные тона последнего ноябрьского дня тускнели под облаками на пригородном горизонте. Теперь у Расса было более чем достаточно поводов устыдиться, более чем достаточно, чтобы не сомневаться: он мучается по заслугам. Ощущение правоты в завершение худших дней, чувство, что он вернулся домой, – все это убеждало его: Бог есть. Вот и сейчас, направляясь к угасающему свету, он предвкушал воссоединение с Ним.
На стоянке Первой реформатской, когда прочие вдовы уже ушли, Фрэнсис спросила:
– Почему она разозлилась на меня?
– Мать Ронни?
– Со мной никто никогда так не разговаривал.
– Мне очень жаль, что так вышло, – сказал Расс. – Но я не случайно упомянул о боли. Представь, что ты очень бедна и единственное, что у тебя есть, это твои дети: никому, кроме них, ты не нужна, и никому, кроме них, нет до тебя дела. Что бы ты сказала, если бы какая-то чужая тетка была с ними ласковее, чем ты? Можешь себе представить, каково это?
– Я бы тогда сама постаралась быть с ними ласковее.
– Да, но это потому, что ты не бедна. Когда человек беден, он никак не может повлиять на то, что с ним происходит. Ему кажется, будто он вообще ничего не контролирует. Ему остается лишь уповать на милость Божью. Потому-то Иисус и учит нас, что блаженны нищие: когда у тебя ничего нет, ты становишься ближе к Богу.
– Не очень-то эта женщина близка к Богу.
– Почем тебе знать. Да, она озлобленная, неустроенная…
– И пьяная в хлам.
– И пьяная в хлам среди бела дня. Но даже если эти вторники ничему нас не учат, нам не стоит судить бедняков. Мы можем лишь постараться служить им.
– Ты хочешь сказать, я сама во всем виновата?
– Вовсе нет. Ты прислушалась к доброму голосу в своем сердце. В чем тут вина?
Расс слышал добрый голос и в своем сердце: он по-прежнему может быть ей хорошим пастырем.
– Я понимаю, когда ты расстроен, трудно что-то понять, – мягко продолжал он, – но с тем, с чем ты столкнулась сегодня, жители этого квартала сталкиваются ежедневно. Оскорбления, расовые предрассудки. И я понимаю, тебе тоже довелось пережить боль, я даже представить себе не могу, что тебе пришлось вынести. Если решишь, что с тебя хватит боли и ты пока не хочешь нам помогать, я тебя не осужу. Но у тебя есть возможность (если, конечно, ты готова) претворить боль в соболезнование. Когда Иисус говорит нам подставить другую щеку, что он на самом деле имеет в виду? Что тот, кто нас обижает, закоренелый негодяй и надо с этим смириться? Или же Он напоминает нам, что это человек, такой же, как и мы сами, и этот человек так же чувствует боль? Я понимаю, это трудно осмыслить, но всегда можно взглянуть на вещи с такой точки зрения, и я считаю, нам всем следует к этому стремиться.
Фрэнсис задумалась над его словами.
– Ты прав, – сказала она. – Но мне такую точку зрения принять непросто.
Тем все и кончилось. Назавтра он позвонил ей, как поступил бы всякий хороший пастырь, и она сказала, что ей сейчас не до разговоров: у дочери простуда. В следующие два воскресенья он не видел ее на службе, и через две недели она не поехала в Саут-Сайд. Он подумывал позвонить ей еще раз, пусть для того лишь, чтобы добавить себе новых поводов устыдиться, но острота утраты сливалась с сумеречными зимними днями и долгими ночами. В конце концов он все равно потерял бы ее – самое позднее, когда один из них умрет, но, скорее всего, гораздо раньше, – а в том, чтобы восстановить связь с Богом, он нуждался так неотложно, что ухватился за боль едва ли не с жадностью.
Но четыре дня назад она сама позвонила ему. Сказала, что сильно простудилась, но все время думала о сказанном им в машине. Вряд ли ей хватит сил сравниться с ним, но ей кажется, худшее позади, а Китти Рейнолдс обмолвилась, что они повезут в Саут-Сайд подарки на Рождество. Можно ли ей поехать с ними?
Расс возрадовался бы и как ее пастырь, ее советчик, но тут Фрэнсис спросила, не даст ли он ей послушать пластинки с блюзом.
– Наш проигрыватель берет семьдесят восемь оборотов, – добавила она. – Я подумала, если уж я собираюсь этим заниматься, неплохо бы попытаться понять их культуру.
Расс поморщился на словах “их культуру”, но даже он глупил не настолько глупо, чтобы не догадаться, что означает ее просьба. Он поднялся на неотапливаемый третий этаж своего громоздкого приходского дома и добрый час простоял на коленях, выбирая и откладывая в сторону пластинки, пытаясь угадать, какая десятка лучших вероятнее всего вызовет в ней те же чувства, что он питает к ней. Связь с Богом исчезла, но сейчас его это не беспокоило. А беспокоила его Китти Рейнолдс. Ему непременно нужно остаться с Фрэнсис наедине, но Китти проницательна, а он никудышный лжец. Все хитрости, которые он придумал (например, сообщить Китти, что встреча в три, а самому уехать с Фрэнсис в половине третьего), обязательно вызовут у Китти подозрение. Он не видел иного выхода, кроме как сказать ей всю (ну, почти всю) правду: Фрэнсис пережила небольшое потрясение, и ему необходимо остаться с нею наедине, когда она, собравшись с духом, вновь приедет туда, где это случилось.
– Похоже, – ответила Китти, когда он позвонил ей, – вы провалили дело.
– Ваша правда, провалил. И теперь мне нужно постараться восстановить ее доверие. Отрадно, что она хочет вернуться, но ситуация щекотливая.
– И еще она симпатичная, и еще Рождество. Будь на вашем месте кто-то другой, я усомнилась бы в чистоте его намерений.
Расс не понял, что она имеет в виду: то ли считает его безусловно хорошим и порядочным, то ли безусловно бесполым, безобидным и вообще не мужчиной. Как бы то ни было, от этого предстоящее свидание с Фрэнсис казалось восхитительно беззаконным. Предвкушая его, он тайком перенес из дома в церковь стопку отобранных блюзовых пластинок и старую замызганную дубленку из Аризоны, которая, надеялся Расс, придаст ему удали. В Аризоне он слыл удальцом – и считал, справедливо или нет, что именно брак лишил его этого качества. После его унижения Мэрион из солидарности возненавидела Рика Эмброуза, стала звать его “этот мошенник”, но Расс ее осадил, напустился на нее, заявил, что Рик, конечно, много кто, но никак не мошенник, просто он, Расс, утратил былую удаль, разучился находить общий язык с молодежью. Он занимался самобичеваньем и возмущался, что Мэрион мешает ему получать от этого удовольствие. Последующий ежедневный его позор, который он чувствовал и когда случалось пройти мимо кабинета Эмброуза, и когда он трусливо пускался в обход, приближал его к страстям Христовым. Эти страдания подпитывали его веру, тогда как чересчур нежное прикосновение руки Мэрион к его руке, когда она пыталась его утешить, заключало в себе страдание без душевной пользы.
Из своего кабинета – дело близилось к половине третьего, лист в его машинке по-прежнему был пуст – Расс слышал гомон подростков, слетавшихся после занятий к Эмброузу, точно пчелы на мед, слышал их топот, их брань, которую мистер Черт-Хрен-Дерьмо поощрял, поскольку сам беспрестанно ругался. Сейчас в “Перекрестки” ходили сто двадцать с лишним человек, в том числе и двое детей Расса, и можно догадаться, как сильно он увлекся Фрэнсис, как волновался, предвкушая встречу с нею, если только теперь, поднявшись из-за стола и накинув дубленку, сообразил, что они могут столкнуться с его сыном Перри.