Теперь ему не уйти
– Ты могла бы по крайней мере проявить понимание, – проговорил он.
Но она мгновенно парировала:
– В чем – понимание? Может, согласиться шпионить за ним?
– Называй это, как хочешь. Я бы назвал это – спасти его.
– От чего спасти?
Он снова пожал плечами. Слишком уж прямолинейно она ставит вопрос. Чужой дух витает в этой гостиной.
– Люди могут прибегнуть к крайним мерам, – сказал он.
Теперь он снова увидел на ее лице испуг. Она спросила:
– А если он скроется?
– Его найдут, куда бы он ни бежал.
– Ну и что же? Когда-нибудь ведь все разъяснится…
Он стоял, глядя на залив, расстилавшийся внизу, на мутную темную воду, где отражалось небо, вдруг показавшееся ему совершенно безрадостным.
Он пробормотал:
– Ты думаешь, ему удастся оправдаться?
Досада захлестнула его. В одной из листовок нынешние времена выспренне именовались временем великого очищения. А не обстояло ли дело как раз наоборот? Может, это время очернения, время смутного недоверия и скоропалительных приговоров?
– Почему Вилфред не может быть прост, как другие? – мягко проговорил консул Мёллер. Старый усталый человек, он устал от скверной пищи, от бездеятельности, от несвойственного ему альтруизма.
Сестра тронула его за плечо:
– Мне не нравится твой вид, Мартин. По-моему, ты сильно сдал. Почему бы тебе не уехать? Говорят, в высокогорных отелях и теперь можно отлично отдохнуть.
Она снова отошла к большому окну, выходившему на залив. За окнами быстро темнело. Вдоль насыпи у железной дороги лежал грязный снег. Она резко обернулась.
– А знаешь ли ты, что у Вилфреда в Париже сын?
У него перехватило дыхание. Он представил себе младенца с темными кудрями.
– Ему восемнадцать лет. Он работал в театре, кажется, писал декорации. Немцы бросили его в тюрьму, но он бежал. Думают, что он в маки.
Мартин Мёллер почувствовал себя в западне. Здесь его потчевали убедительными сомнениями и неожиданными вестями. Его обвинениями не интересовались. Угощали странными фактами. Он спросил:
– А фамилия у него чья?
– Он носит фамилию матери. Она француженка. Кстати, зовут его Рене.
Будто по волшебству, из шкатулки появилась фотография. Мартин увидел высокого подростка лет пятнадцати-шестнадцати. Он был в чем-то вроде комбинезона и стоял, прислонившись к мачте яхты, он обладал тем небрежным изяществом, которое – все хорошо это помнили – было свойственно Вилфреду в бытность его подростком. Черты его лица, безупречно правильные, поражали неправдоподобной красотой, но взгляд был какой-то бескрылый.
Мартин Мёллер застыл с фотографией в руках – будто хотел вырвать у нее все тревожные тайны Вилфреда. Наконец он сказал:
– Он похож на…
– Да, я и сама это вижу. Он похож на отца Вилфреда. Сам Вилфред не так уж сильно похож на отца. Сходство проявилось лишь в его ребенке.
Сусанна протянула руку, словно желая погладить фотографию, которую держал ее брат, но все же не коснулась ее. Он вернул ей снимок. Она взяла фотографию в руки, будто распятие…
Мартин Мёллер стоял перед ней пристыженный, и доводы его тоже словно бы увяли.
Защитная реакция вдруг пробудила в нем раздражение, как всегда, когда он чего-то не понимал.
– Какого черта, почему наш Вилфред всегда и во всем ведет себя двусмысленно! Если и впрямь дело обстоит так, как ты намекаешь, если он вправду…
Он провел рукой по лбу.
Она спросила:
– А знаешь ли ты, как он заполучил эту руку, точнее, потерял свою?
Он порылся в памяти. Так много всего приключилось в ту пору. Взять, к примеру, торговые его дела. Да и вообще все это было так давно.
– Кажется, на карусели?
– Да, на карусели. Там была карусель. И ребенок.
– Вот этот мальчик? Рене?
– Он тогда даже еще не родился. Был другой ребенок, чужой. И Вилфред его спас.
Опять шквал неожиданностей, опять скрытый укор обвинителю.
– Кто сказал, что Рене в маки?
– Люди сказали… там, видно, то же, что и здесь.
Она неопределенно улыбнулась.
«Люди», «они», как теперь принято выражаться, казалось, обступают тебя со всех сторон. Кто они, все эти люди, создающие определенное мнение?.. Что ж, если все, что говорят о Вилфреде, основано на заблуждении…
– Так как насчет сигары?.. – спросил он.
Она пододвинула ему ящичек. Наверно, давно уже держала его наготове. Она не улыбалась. Ему просто необходимо ухватиться за что-нибудь, ей это было ясно.
– Не знаю, – проговорил он, словно беседуя с самим собой. Его стакан вдруг снова оказался полон до краев отличным виски. На Бюгдё рано спустился вечер: все словно сговорилось прогнать нынешний день, чтобы память спокойно вернулась к былым временам.
– Когда Вилфред возвратился из Парижа… – снова начал он, – я имею в виду его первое возвращение… – дядя Мартин сладострастно выпускал изо рта кольца дыма, – мы все думали, что он сошел с ума.
– Ты так думал.
– Все так думали. А что еще прикажешь думать? У него было несколько выставок… – что ж, я в этой живописи ничего не смыслил ни тогда, ни теперь, но раз знатоки провозгласили его художником…
Теперь он опять был прежний «дядя Мартин»; когда он произносил эти слова, казалось, будто он берет живопись кончиками пальцев и поднимает вверх, выставляя ее на всеобщее обозрение и осмеяние. Выпрямившись в кресле, он заговорил с пылом:
– Я хочу сказать, это было нечто реальное, осязаемое – общественное положение или называй, как хочешь. Вилфред получил признание, и даже больше того. Право, я гордился им, читая в газетах отзывы критиков. Ведь я был его опекуном, не так ли? Я…
Под наплывом внезапной досады он вновь рухнул в кресло.
– И вдруг он посылает домой… и, боже милостивый, заполняет весь Стеклянный зал безумными этими холстами… Все эти штуки какой-то тамошний проходимец вбил в голову молодежи… как бишь, его звали?
– Андре Бретон. Да только ты неправ.
– М-да… – Мартин Меллер вскинул брови. Удивительно, до чего же непогрешима эта дама, когда-то бывшая его младшей сестренкой, удивительно, сколь прочно она удерживает в памяти чепуху, которую другие, естественно, тут же забывают и выбрасывают из головы.
– Что ж, изволь, назовем их всех экспрессионистами, сюрреалистами… да, да, как я уже говорил, в живописи я ничего не смыслю. Но ведь и сам Вилфред отверг все это потом, у него появились иные кумиры.
– Кандинский. Клее.
Мартин Мёллер сдался – он продолжал курить. Будто два пушечных залпа, прогремели сухие, короткие пояснения его сестрицы: запас ее знаний об этих комедиантах в мире искусства, о которых в ту пору подробно писала отечественная печать, казался воистину неисчерпаемым.
– И тут, черт возьми, наш мальчик одним ударом, одним бессовестным ударом, разрушил положение, которое сам создал себе первыми своими картинами, вернее, – ты уж прости меня – первой своей мазней, можно подумать, что она не была достаточно новомодна…
Он подался вперед в кресле.
– Сусси, милейшая моя Сусанна, будь столь любезна и не пытайся уверить меня, будто ты что-то в этом поняла, даже в его первых работах, хотя, возможно, в них было своего рода искусство, а уж эта новая мазня в стиле мсье, как бишь его там…
Она не курила. И не пила. От этого положение гостя, наслаждавшегося сигарой и виски, становилось еще более неловким. Безмерная горечь захлестнула его.
– Какой смысл, черт побери, всю свою долгую жизнь вести честную торговлю? Какой смысл трудиться в поте лица? Появится такой лодырь и шалопай, ты уж прости меня, Сусанна, но будем называть вещи своими именами, и с помощью блефа добивается известного признания, а затем – тут же – чистейшего скандала, который вдобавок затрагивает его близких, сама ведь знаешь… Но зато их помнят, странно, почему-то их помнят, шарлатанов этих. Будто они совершили какой-то подвиг!
Он отвлекся от главного. Она не стала его этим корить. Он всегда восхищался умением сестры тактично не замечать чужих оплошностей.