Преданность. Год Обезьяны
– Куда мы едем?
– Далеко-далеко.
– Зачем нам туда ехать?
– Забрать то, что я тебе обещал.
– Я смогу там кататься? Там есть пруд?
– Нет, Филадельфия, пруды там глубокие, соленые и никогда не замерзнут.
Солнце было им в тягость. Вокруг все, казалось, омертвело. Какой ты жестокий, думала она. Но оцепенело следовала за ним, совсем как Трилби ходила по пятам за своим повелителем.
Они поднялись на борт величественного корабля. Она ощутила соленый привкус воздуха, и ее передернуло. Море было огромное, волны красиво изгибались. Евгения воображала, что они замерзли. Воображала, как все море замерзнет – тогда она могла бы всю жизнь мчаться по нему на коньках и так и не добраться до другого края. За капитанским столом, где они обедали, Евгения неотрывно смотрела на ледяного лебедя, выставленного там для красоты, и под ее взглядом он мало-помалу таял. Убаюканная качкой, спала крепко, вскинув – совсем как на катке – руку над головой. Глядя сверху вниз на ее маленькое нагое тело, Александр почувствовал угрызения совести, но быстро подавил их.
Высадившись в порту, двинулись дальше: миля за милей красная пыль, пустыни, саванны – пока не добрались до маленькой усадьбы, окруженной акациями и эвкалиптами. Какой-то юноша поздоровался с Александром на неведомом ей диалекте, а потом сказал ей по-французски: “Добро пожаловать”. Его мать безмолвно провела их в комнату, смежную с хозяйской. Комната была просторная, побеленная известью. Циновка, служившая постелью, расстелена, к стене прислонено ружье. Женщина принесла им густой бульон, лепешки из кислого теста и чашки с чем-то, пахнущим звериной кровью. Сын заколол в их честь козу, женщина подожгла кусочки ладана.
Александр вставал до зари и на несколько часов куда-то отлучался, Евгению с собой не брал. Проживал каждый день, словно совершая ритуал, по заведенному распорядку: выискивал в деревнях священные и выброшенные за ненадобностью частички древней культуры, а вечером возвращался к Евгении. Женщина и ее сын ухаживали за ней, словно за принцессой, выздоравливающей после болезни, – подавали миски с манной кашей и медом. Пытаются раскормить на убой, думала она, но ела жадно.
Она была непривычна к зною и спала больше обычного. Когда она просыпалась, женщина подавала ей какое-то горькое питье со сладкой пастой, которое ничуть не утоляло жажду, но, казалось, распаляло плотское влечение. И тогда она принималась ждать, предвкушая его возвращение, их ненасытные ночи. В темном небе, головокружительно близко, висели планеты. Казалось, на осколке стекла написано все, что есть. Ей было дано не сияние любви, а лик истерзанной птицы.
9
Стой тут, Филадельфия, сказал он. Снял с нее одежду – она и так ходила полураздетая, – легко провел пальцами по телу. Его пальцы были как перышки. Заговорил о первом человеке, вычерчивая длинный “игрек” Тигра и Евфрата. Без заминки переходил с одного языка на другой, и она апатично отвечала ему на тех же языках. Вдруг прижал ее к стене, и она с ужасом почувствовала, что неразделенная страсть может быть блаженством.
Вечером в комнату вошла женщина – принесла чашки со сладким кофе. Он и она сидели на земляном полу. Испачканные простыни были уликой их взаимного экстаза и муки. Женщина сняла грязную простыню, постелила поверх циновки свежую; при виде этого их так и подмывало осквернить белизну простыни баснословным развратом. Они были одновременно псами и богами.
– Помнишь первый день – как ты ко мне пришла?
– Мой день рождения, – сказала она, машинально стиснув мешочек.
– Дай сюда, – сказал он.
Она привстала, неохотно сняла мешочек с шеи. Маленький-маленький, на кожаном шнурке. Он осторожно распорол шов сверху; внутри лежали хлопья пепла, крохотные винты и боек от ружья поэта. Он медленно, деловито вставил боек и винты на место, зарядил ружье и прислонил к стене.
– Завтра, – сказал он, – я научу тебя стрелять.
В ту ночь он нетуго связал ей руки шнурками от ее старых коньков. Он был ласков, целовал веки ее зажмуренных глаз, а потом ее обнаженное горло. Она резко отвернулась, открыла глаза. Шнурки почти не врезались в тело, но хозяйничали в ее сновидениях – эти извивающиеся похабные твари протянулись вдоль целого поля, накрыли собой землю, обмотали тонкие стволы цветущих деревьев, вплелись в непокорные светлые волосы ее тренера Марии.
Проснулась она с ужасающе ясной головой. Закрученные шнурки легко соскользнули с запястий, и она воровато сползла с циновки, потянулась к ружью. Ее начало мутить – совсем как в день, когда она бродила по лесу с Франком, впервые в жизни застрелила кролика, а потом наблюдала, как Франк освежевал его, растянул шкурку, повесил маленькую тушку вялиться.
Евгения встала. Александр лежал на циновке нагишом. Ей подумалось: а во сне он не так уж похож на бога. Голова шла кругом: разум составлял перечень всего, что он ей дал, всего, что он отнял. Он открыл глаза и обнаружил, что она стоит над ним, целясь куда-то вниз. Сонно приподнял голову, скорее с усмешкой, чем с тревогой.
– Филадельфия, – сказал он.
Она, чуть приподняв ствол, прицелилась получше.
– Филадельфия? – вопросительно произнес он, все еще силясь проснуться.
– Да, Филадельфия, питомник свободы, – сказала она и нажала на спусковой крючок.
В его саквояже лежала крупная сумма денег. Евгения забрала свои документы, отдала половину денег женщине, а его вещи, в том числе часы и сигары, – ее сыну. На рассвете они выкопали яму и положили туда тело Александра Рифы вместе с ружьем, его паспортом и забрызганными кровью шнурками. Прежде чем забросать яму землей, вынули из ружья винты и боек. Евгения забрала винты и образок, который Александр носил на шее. Серебряный, рассеченный посередке – как будто по нему проехалось лезвие конька.
Перед отъездом старуха сказала ей что-то по-амхарски. Она впервые обратилась прямо к Евгении, но та не понимала ее диалекта. Сын женщины попытался разъяснить, что сказала мать. “Сердце цепенеет от другого сердца”.
Сын помог ей преодолеть первый, тяжелый отрезок пути домой. Дорога была трудная, Евгения двигалась замедленно, как во сне. Все билеты были у нее на руках, и она добиралась морем, потом пересаживалась с поезда на поезд, иногда делая остановку в каком-нибудь городе, чтобы просто поблуждать по незнакомым улицам. В Вене пошла в музей и увидела золотую колыбель малютки, который стал королем [5]. Припомнила, как сказала: “Я ношу имя королевы”. Казалось, это было очень-очень давно. Долог путь. Долог путь, когда ты одна. Мосты, озера, ботанические сады. В Цюрихе она поискала и нашла могилу Мартина Буркхарта, который был так добр к Ирине и к ней, положила на надгробие цветы.