Преданность. Год Обезьяны
На ум приходят другие сады – похожие на стереопары, размытые подтеками времени. Многовековой Орто-Ботанико в Пизе с забытым памятником Гумбольдту и высоченными чилийскими слоновыми пальмами. Аптекарский огород Болонского университета с дикорастущими лекарствами, где сознание то расширяется, то умиротворяется. Думаю об Йозефе Кнехте: как он бродил один в скромном саду школяров, размышляя о том, какое будущее ждет его в качестве Мастера игры. Сад в летнем доме Шиллера в Йене, где, как рассказывают, Гете посадил дерево гинкго.
– Я был знаком с Жене, – тихо говорит господин Галлимар, глядя вбок, чтобы не показаться нескромным.
Меня манят несколько спиралей, вырезанных на высокой стене справа. Похожи на спираль, которую Бранкузи придумал, чтобы она символизировала Джеймса Джойса, для маленького издания “Сказок, сказанных Шемом и Шоном” [4] в “Блэк сан”. Медлю: с меня довольно и того, что я немного побуду с призраками писателей, ступавших по этому огороженному клочку земли. Камю, прислонясь к стене, курит сигарету. Набоков размышляет о искривленной раковине наутилуса.
В ту ночь мне приснилось, что я умею плавать. Море было холодное, но я была в пальто. Проснулась я, дрожа от холода, – с вечера оставила окно открытым, чтобы смотреть на церковь. В окно мне открывался вид на церковь – а значит, и на долгую полосу моей жизни. Эту церковь я впервые увидела, когда была тут с сестрой в конце весны 1969-го. Мы вместе, довольно робко, вошли внутрь и поставили свечки за родных.
Встаю закрыть окно. Идет дождь: бесшумный беспрерывный дождь. Внезапно начинаю плакать.
– Отчего ты плачешь? – спрашивает какой-то голос.
– Не знаю, – отвечаю я. – Может быть, от счастья.
Париж – один из тех городов, которые можно читать без карты. Идешь по узкой рю дю Драгон – бывшей улице Сепюлькр, которая когда-то могла похвастаться грозным каменным драконом. На доме 30 – мемориальная доска Виктору Гюго. Рю де л’Абеи. Рю Кристин. Эти улицы – стихотворение, ожидающее, пока его высидит наседка: внезапно наступает Пасха; пасхальные яйца повсюду.
Иду, куда глаза глядят, смотрю – а я в Латинском квартале, спешу на бульвар Сен-Мишель, в поисках дома 37, где выросла Симона и десятки лет жила семья Вейль. Перед глазами возникает Патрик Модиано – как он вычисляет адрес за адресом, бороздит город взад-вперед в поисках некого особенного подъезда. Думаю об Альбере Камю: перед вручением Нобелевской премии он совершил к дому семейства Вейль такое же паломничество, но по более основательным причинам – не из простого любопытства, а в глубокой задумчивости.
Складывается распорядок дня. В семь просыпаюсь. В восемь – кафе “Флор”. До десяти читаю. Иду пешком в “Галлимар”. Журналисты. Подписываю книги. Ланч с командой “Галлимара” – Орельен, Кристелль, конфи из утки с гарниром из фасоли – типичное для местных кафе блюдо. Чай в голубой гостиной, сад за окнами, интервью. Одна журналистка протягивает мне книгу о Симоне Вейль, переведенную на английский. Спрашивает: вы о ней слышали? Позднее журналист по имени Брюно дарит мне портрет Жерара де Нерваля, и я пристраиваю его на тумбочке у кровати. Тот самый меланхоличный портрет, который я, двадцатилетняя, прикрепила к обоям над своим письменным столом.
Вечером мы с Аленом встречаемся, и за легким ужином он инструктирует меня перед путешествием: утром выезжаем на юг Франции. Намечена презентация книги в Сете – старом средиземноморском курортном городе, где родился поэт Поль Валери. Обрадованная перспективой побывать в новом месте и подышать соленым воздухом, возвращаюсь в номер, укладываю вещи в дорогу – поеду совсем налегке, а потом уговариваю себя заснуть, декламируя собственную мантру: “Симона и Патрик. Патрик и Симона”. Он вселяет взволнованный покой. Она – опасно привычный прилив адреналина. Просыпаюсь раньше обычного, прихожу в “Флор” к самому открытию, беру багет с инжирным джемом и чашку черного кофе. Хлеб еще теплый. По дороге на вокзал еще раз проверяю содержимое рюкзака. Блокнот, Симона, нижнее белье, носки, зубная щетка, сложенная рубашка, фотокамера, моя авторучка и темные очки. Все, что мне требуется. Надеюсь что-нибудь написать, но вместо этого сонно гляжу в окно вагона, отмечая, как меняется пейзаж, когда из парижских предместий с заборами, испещренными граффити, мы выезжаем на более-менее открытые просторы: почва скорее песчаная, вихрастые сосны и, наконец, – зов моря.
Столовые приборы. Кафе «Флор»
В Сете обедаем свежими морепродуктами в местном кафе окнами на гавань. Мы с Аленом взбираемся на холм – идем на кладбище искать Поля Валери. Находим его и отдаем дань его памяти, но меня манит и могила девочки по имени Фанни, обожавшей лошадей. Родные и друзья поставили на ее надгробии лошадок, и получилась маленькая конюшня, которую не тревожат ни ветер, ни вандалы. Меня влечет к надгробию, которое еще старше, замечаю слово “devouement”, высеченное по горизонтали и окаймленное рамкой. Спрашиваю у Алена, что оно значит.
– Преданность, – отвечает он с улыбкой.
На следующее утро, прежде чем воссоединиться с Аленом и Орельеном на вокзале, иду прогуляться напоследок, обнаруживаю уединенный парк, где властвует внушительная статуя Нептуна. Взбираюсь по неровным каменным ступенькам на откос, ведущий к чему-то наподобие ботанического сада: несколько приземистых пальм, разнообразные другие деревья. Пока я там брожу, меня охватывает нежданное, но знакомое ликование, и все абстрактное воспринимается острее, в воздухе моего внутреннего мира происходит рефракция.
Небо бледно-зеленое, атмосфера фонтанирует непрерывным потоком образов. Укрываюсь на скамье, где меня защищает тень деревьев. Стараясь дышать помедленнее, нашариваю в рюкзаке авторучку и блокнот, начинаю строчить – отчасти не по своей воле.
Белая стрекоза, выскочившая из музыкальной шкатулки. Яйцо Фаберже с миниатюрной гильотиной внутри. Пара фигурных коньков, выписывающая вензеля в космосе. Пишу о деревьях, о повторении восьмерок на льду, о магнетическом притяжении любви. Точно не зная, много ли прошло времени, закрываю блокнот, тороплюсь мимо выпуклой спины Нептуна вниз по каменной лестнице – спешу на вокзал, это совсем рядом. Ален смотрит вопросительно. Орельен спрашивает, сфотографировала ли я что-нибудь. Всего один снимок, говорю я, фото одного слова.
В поезде лихорадочно продолжаю писать, чувствуя себя так, словно меня откачали, вытащив из моря памяти. Ален поднимает глаза от книги и смотрит в окно. Время съеживается. Внезапно подъезжаем к Парижу. Орельен спит. Мне приходит в голову, что молодые во сне выглядят красивыми, а старые – взять хоть меня – неживыми.