Монстр памяти
Через несколько месяцев я вернулся в Польшу, чтобы пройти курсы гидов-сопровождающих, и, увидев знакомые места, почувствовал себя почти как дома. Получив лицензию, я начал принимать заказы – и приезжать в Польшу все чаще и чаще. За каждый тур я получал несколько тысяч шекелей и наконец-то смог прилично обеспечивать нашу маленькую семью – Руфь и сына Идо.
Прошло совсем немного времени, и в горячие сезоны школьных поездок я уже покидал дом на месяц, а то и больше – как только заканчивалась одна, тут же начиналась следующая. Руфь и малыш привыкли. Да у нас и выбора-то особо не было. Не знаю, приходилось ли вам когда-либо сопровождать старшеклассников, лететь с ними ночным рейсом, по семь-восемь дней колесить с ними в автобусе, стоять перед ними и снова и снова объяснять, что случилось здесь, в этих лесах, в этих гетто, в концлагерях; пробовали ли вы пробиться сквозь равнодушие их лиц, найти лазейку в их залитый светом айфонов мозг. Не знаю, пытались ли вы объяснить им, что такое смерть, сообщали ли им данные и факты, цифры и имена; а они – шагали ли они следом за вами, завернувшись в израильские флаги, пели гимн Израиля у газовых камер, произносили кадиш на грудах праха, зажигали свечи в память о детях, погребенных в ямах, совершали всевозможные ритуалы, которые сами и изобрели, пытались ли выжать из глаз хоть одну слезу? Я часто задавался вопросом, испытали ли все это сами вы?
Экскурсия всегда начинается с кладбища в Варшаве. Господин председатель, уверяю вас, лучше бы от этого отказаться. Никто из детей не знает, кто такой Ицхок-Лейбуш Перец и почему в его честь воздвигнут столь величественный памятник. Полагаю, когда-то он был знаменитым писателем, но я не встречал никого, кто прочел бы хоть одну его книгу. Дети ничегошеньки не знают ни об эсперанто, ни о его создателе Заменгофе. И правильно не знают, ведь затея с эсперанто – пшик. Мы стараемся приобщить их к высокой культуре, но правда в том, что польские евреи не строили соборов и не писали симфоний. Большинство из них были мелкими торговцами, простыми людьми, которые ели селедку, слушали музыкантов-клезмеров и жили в лачугах. Под конец среди самых смуглых выходцев с Востока, тех, что убили Иисуса, стали появляться врачи и юристы. Ребята бродят среди надгробий, уставшие от ночного перелета, не зная, пора уже завернуться в израильский флаг или еще рано, машинально повторяют «Аминь» в ответ на молитву, произносимую учителем перед каждой важной могилой, им холодно, и единственное, чего им хочется, – добраться до гостиницы и хоть немного почувствовать себя за границей.
После кладбища мы везем их на автобусе в бывший еврейский квартал – на Умшлагплац, где был особый перевалочный пункт в гетто, а потом в Бункер повстанцев на улице Мила, 18. «Они были лишь немного старше вас, – объясняю я. – У них почти не было оружия, только коктейли Молотова да несколько ручных гранат и пистолетов. С этим бедным арсеналом они почти месяц противостояли немецкой военной бригаде».
Я стоял перед ними и пытался живописать им страдания и героизм, я придерживался всех ваших инструкций, не отклонялся ни вправо, ни влево. Я был паинькой, изо всех сил старался достучаться до них сквозь джинсы и легинсы, кудряшки, хвостики и тяжелые пальто, плоские остроты, равнодушные взгляды и айфоны. Проникнуть в их головы и в их сердца. По-настоящему мне ни разу это не удалось, потому что я недостаточно их любил. Теперь я это понимаю.
Ночи в гостиницах – кошмарный сон учителей, это извечный страх, что на следующий день газеты запестреют заголовками, сообщающими, что израильские школьники совсем распоясались в Польше, устроили погром в номерах, напились и вызвали проституток. Чтобы избежать подобного, учителя патрулируют коридоры, подслушивают у дверей номеров, грозят подросткам жуткими карами, запрещают покидать гостиницу, а наутро ходят с красными от недосыпа глазами. Но обычно ничего ужасного не происходит. Дети слоняются по фойе гостиницы, заказывают в номер максимум кока-колу, принимают душ, расходуя гостиничные шампунь и мыло, бренчат на гитарах грустные песни, а после отбоя ложатся баиньки. Иногда, конечно, попадаются неуправляемые ребятишки, которые в общем-то уже и не ребятишки, а юная шпана: из их переносных колонок грохочут средиземноморские хиты – страшная месть гоям и ашкеназам, они заказывают обслуживание в номера и потом не платят, оставляют после себя дикий бардак – с такими точно жди беды!
Учителя кричат «караул», и я бегу на помощь, хоть это и не входит в мои обязанности. Я провожу беседу с этими дикарями – разговаривать с ними я умею, ублажаю администратора гостиницы, договариваюсь о терпимой компенсации ущерба, успокаиваю перепуганных родителей. Слабый сигнальчик в мозгу предупреждает меня, что эти психи способны на убийство, при этом слушаться приказов толком не умеют. Они могут ими пренебречь, улизнуть от них, схитрить, пронести в номер водку, поднять гвалт посреди ночи, но, возможно, в решающий час они своего соседа не предадут, даже если им прикажут; в отличие от правильных деток, которые тут же подчинятся, потому что для них закон есть закон.
На второй день мы обычно отправляемся в Майданек – долгий путь на восток, маршрут, по которому двигались танки Круппов, чтобы занять жизненное пространство для немецкого народа. По всему горизонту тянутся поля, засаженные капустой и репой. Что такое танк, я знаю, и мне знакомо великолепное ощущение езды без сопротивления, без торможений, без остановок, в чреве стремительного железного зверя, где ты – часть его тела. По дороге мы дважды останавливаемся на заправочных станциях, покупаем еду и напитки, иначе детки начинают психовать.
Как известно, немцы не успели уничтожить этот концлагерь до прибытия русских, и он стоит целехонький в окрестностях Люблина, у шоссе, открытый взорам. В Майданеке видишь сразу все. Две маленькие газовые камеры расположены прямо у ворот, справа. Одну наполняли угарным газом из двигателя танка, другую – циклоном Б из банок. Там погибло от ста до двухсот тысяч человек, точное число неизвестно. По сравнению с другими концлагерями это немного, зато все на виду, вся процедура; есть также крематорий на холме, целенький, оборудованный внутри дома дымовой трубой, немецкими печами в хорошем состоянии, а рядом с ним – рвы, в которых умерли двадцать тысяч евреев, расстрелянных за один день во время операции «Эрнтефест», он же «Праздник урожая». Почему-то именно в Майданеке, пока мы шли несколько сот метров от газовых камер до крематориев и кургана из праха заключенных, я слышал, как, завернувшись во флаги, они шепчут: «Вот как надо с арабами». Не всегда, не во всех группах, но достаточно часто, чтобы запомнить. Я притворялся, что не замечаю – не мое это дело, пусть их учителя с этим разбираются. Но я слышал эти слова, господин председатель, я не лгу. Когда им показывают простой механизм истребления, который совсем не трудно воссоздать где и когда угодно, они начинают думать, как бы применить его на практике. А ведь они еще дети, и, естественно, им трудно остановиться. Взрослые думают то же самое, но помалкивают. В конце, во время последних экскурсий, я рассказывал все у дверей крематория и не входил туда с ними. Я не хотел слышать, что дети говорят там, внутри.
В Люблине мы также посещали Ешиву мудрецов, где сегодня расположен странный отель, украшенный еврейской символикой. В синагогу можно войти через боковые ворота, заплатив польскому охраннику несколько злотых. Религиозные детишки в вязаных кипах любят молиться именно там. Я стою в стороне и слушаю. Иногда меня увлекает мелодия, порой – та или иная строчка. Потом, в старом городе, у подножия замка я читаю им «Фокусника из Люблина». Почти никто из них не читал Башевиса-Зингера… – и вот я снова очерняю молодежь, но я обещал рассказать правду.