Монстр памяти
Из Майданека я прислал ему несколько снимков с принудительных работ: заключенные вручную толкают груженные камнями вагонетки, выражений их лиц издалека не разглядишь. К ним я добавил несколько известных фотографий из так называемого альбома Аушвица, с неизвестной целью сделанных эсэсовскими фотографами и запечатлевших историю одного венгерского транспорта с момента выхода людей из поезда и до ожидания возле газовых камер. Я и эти фотографии по многу часов рассматривал с лупой: одежду, дорожки, изгороди и лица жертв, чудесных детишек, которые шли сами или сидели на руках у взрослых, женщин в платках и мужчин в шляпах. Я пытался определить местонахождение и количество эсэсовцев и еврейских рабов, встречающих поезд, чтобы заполнить людьми грузовики, направляющиеся к складам «канада», где хранились вещи убитых. Я проверял, сколько людей отправили налево – на каторжные работы и сколько направо – на смерть, и не мог оторвать глаз от невинного домика с черепичной крышей, двориком, окошками и трубой – там происходил процесс умерщвления. Я вглядывался в лица стоящих в очереди перед этим домиком, окруженным деревьями, и пытался найти в них какие-то знаки: известно ли им, что ждет их внутри, или они поверили вракам про душ, обед, работу? В компьютерном редакторе я старательно пометил мельчайшие детали фотографий цветом и графическими инструментами и написал пояснения для каждой. Альбом Аушвица содержит шестьдесят фотографий, и каждую из них я знал во всех подробностях, словно лично присутствовал при съемке. Самые важные из них я решил включить в книгу.
Особенно потрясли меня снимки отдыха и досуга лагерных работников, как, например, фотографии эсэсовцев из Собибора. Всех их я знал по именам. Улыбаясь, они стояли перед камерой в небрежных позах, одетые в элегантную форму от «Хуго Босс», пистолеты и ручные гранаты пристегнуты к ремням, красивые люди, славные парни. В отличие от персонала Собибора работники Белжеца выглядели кучкой извращенцев и психопатов. Возможно, тому виной фотограф, возможно, не под тем углом сняты. Они стоят перед домом начальника концлагеря (к стене прислонен велосипед), офицеры спереди, солдаты сзади, все в шинелях, кроме одного – в черном пальто, это водитель офицера. Их всех я тоже знаю по именам.
Мне не удалось обнаружить сколь-нибудь существенных различий в биографиях и профессиональной подготовке сотрудников Собибора и Белжеца. Видимо, все дело здесь в квалификации фотографа или в его желании угодить клиентам.
Я послал также несколько редких фотографий рабов-евреев в полосатых робах из одного из вспомогательных лагерей Аушвица, пометив ту, что произвела на меня особое впечатление: снимок, сделанный на заводе «Сименс», расположенном вблизи Аушвица и изготовлявшем электрические элементы. Евреи стоят у конвейера, несколько из них обсуждают какую-то техническую проблему. Если бы не бритые головы и крайняя худоба, заметная под полосатой робой, можно было бы подумать, что это просто обычный день на заводе. Все рабы сняты со спины, лиц не видно, но в конце зала стоит сфотографированный анфас начальник работ, немец в костюме и галстуке, беседует с человеком в полосатой робе, заложив руки за спину, – будто подошедший к нему еврей просит о повышении жалованья или отпуске.
Я попробовал выяснить имя немца и узнать, что с ним сталось после войны, но не сумел. Наверное, этот человек сделал неплохую карьеру в «Сименсе».
Послал я редактору и еще одну заинтересовавшую меня серию снимков. На них запечатлены в официальной обстановке люди, занимавшиеся окончательным решением еврейского вопроса. Вот, например, Ганс Франк, генерал-губернатор оккупированной Польши, адвокат по профессии, принимает Генриха Гиммлера в Вавельском замке в Кракове, исторической резиденции польских королей. Сидят, трапезничают за столом, оба в форме, перед ними фарфоровые чашечки с кофе или чаем, рюмочки с ликером, серебряные ложечки и коробочка в форме трапеции, видимо с конфетами, которые Гиммлер привез в подарок. Наслаждаются минуткой отдыха. Есть у меня и множество фотографий Гиммлера, посещающего различные достопримечательности своей империи в открытом автомобиле, – на крысином лице застыла легкая улыбка. По слухам, они с Адольфом Гитлером старались не засиживаться в четырех стенах, оба любили свежий воздух, простор. Я не мог оторваться от этих фотографий. Все они – от великого вождя, произносящего речь, до офицеришки, что хлыстом гонит мучеников на смерть, – выглядели такими довольными, расслабленными, такими уверенными в себе.
«Тридцать немцев, включая тех, кто был в отпуске, сто пятьдесят украинцев, шестьсот евреев – таков штат сотрудников, которые заправляли ликвидацией в Треблинке, – объяснял я моим группам. – Примерно такую цифру мы видим и в других концлагерях».
Я привык к изумлению на их лицах. «Если бы евреи взбунтовались и отказались подчиняться немцам, те не смогли бы осуществить свой план с такой легкостью», – говорил я экскурсантам. Немцам пришлось бы привлечь гораздо больше сотрудников, и есть шанс, что это задержало бы ликвидацию, но сказать с уверенностью нельзя. Я читал им, школьникам и солдатам, письмо к Гиммлеру от Одило Глобочника – из Люблина, того, что руководил операцией «Рейнхард», – написанное сразу после того, как он завершил ликвидацию более двух миллионов евреев. Он похваляется, что сумел выполнить эту задачу, задействовав минимум немецких сотрудников и отмечает, что некоторые известные промышленные предприятия заинтересовались разработанным им методом оптимизации. Я рассказывал о страхе, парализующем силу воли, о том, что миллионы вымуштрованных советских солдат, попав в плен, почти не бунтовали. Механизм уничтожения питался животным стремлением человека выжить любой ценой и смирением перед не знающей тормозов силой. Вот что лежало в основе немецкого метода. «Я бы и сам вел себя так же, – говорил я им, – и вероятно, вы тоже, все мы перетаскивали бы тела из газовых камер в крематории, выдирали бы изо ртов золотые зубы и сбривали бы волосы, и разжигали бы ими огонь в печах, если бы это позволило нам прожить еще хоть день, хоть час, хоть минуту».
«Сегодня нельзя употреблять выражение “как овец на заклание”», – твердили вы нам на учебных курсах. В университете оно тоже под запретом. Я послушно от него воздерживался. Но мы оба знаем, что выражение это слишком мягкое, слишком милосердное: овец не убивают ядом, их закалывают, заботясь об их мясе и шерсти. Овец любят, гладят, кормят свежей травкой, в отличие от евреев, которых травили инсектицидами и родентицидами. Я должен был им это сказать, покончить с этой бессмысленной скорбью, с пением пошлых песен под гитару, с кадишем, со слезами, со свечами – со всей этой прекраснодушной белибердой.
Я нарисовал у себя в голове подробнейший портрет убийц и их помощников, воссоздал их обычаи и привычки, их орудия, правила, которыми они руководствовались. Но жертв я представить не мог, это было невозможно из-за их количества, а также выходило за рамки моего исследования. Стоя перед экскурсантами, я перечислял названия стран, из которых приходили поезда в каждый концлагерь, и количество убитых, но имен я не называл. Их было так много – с кого начать? И с каждым из них обращались одинаково, как с сырьем для собачьего корма. В музее Аушвица-Биркенау я подводил экскурсантов к витринам, наполненным волосами, чемоданами, протезами, обувью, и говорил: «Это были люди». Пусть подумают о своих маленьких братьях-сестрах, об их родителях, о собственных детях и о самих себе. В одиночку мне было этого не вынести.