Волшебник из Гель-Гью
– Бегу! Некогда! Спасибо! Молчи!
– Селадон заморский! Жене скажу, чертушка! Характер же у тебя, спаси и избави! Тридцать три года, а ведешь себя как последний декадент. Где ночуешь?
Грин сел на оттоманку и устало опустил руки. Морщины на его лице побежали от глаз к подбородку.
– Характер мой мешает только мне одному. Меня помучивает санкт-петербургская болезнь – неврастения. Сегодня мне особенно нехорошо, Илья Абрамыч!
– Глухонемая в печенки забралась?
В глазах Грина блеснули молнии.
– Молчать! – крикнул он. – Ни звука!
И, не обращая внимания на воркотню Ильи Абрамыча, он подошел к вазе с цветами, вытянул две большие синие астры и одну вдел в петлицу пиджака, другую заткнул за ленту на шляпе.
– И стал он похож на болгарского шарманщика, – невесело сказал он о себе. – Ну как, молчишь? Смотри! Не касайся вещей, тебе недоступных. Людям, подобным тебе, следует ежедневно выдавать десяток гнилых яиц и стакан муравьиного спирта.
… Время шло к полуночи. Было тепло и тихо, просторно и уютно, как бывает только в чудотворном городе на берегу Невы. Сонно переговаривались деревья Летнего сада. Грин шел берегом Лебяжьей канавки, и сердце его билось, словно он впервые полюбил и впервые торопился на свидание.
У него, как и у всех других людей, были свои любимые улицы в городе, ходить по которым доставляло удовольствие. Он любил Невский – ранним утром и после полуночи; Морскую – в часы окончания занятий в министерствах и департаментах; белые ночи на набережной от Николаевского моста до Литейного; Каменноостровский проспект в летние сумерки и – полудеревянные улочки Петербургской стороны в субботние дни.
Миллионная улица не вызывала в нем ни любви, ни ненависти, но вот сегодня почувствовал он к ней нечто вроде страха, прекрасно зная, что чувство это изменится сразу же, как только он узнает имя, отчество и фамилию глухонемой. Миллионная улица может стать памятной и дорогой, она же в состоянии превратиться в ненавистную, ходить по которой скучно и противно. Вот как, например, по Казарменному переулку, что соединяет Мойку с площадью у Николаевского моста. Не любил Грин Вознесенского проспекта и Николаевского вокзала.
О, если бы глухонемая оказалась вдовой!
«А зачем это мне нужно? Жениться на ней не собираюсь. Но мне это так нужно! Так нужно!»
Он остановился и заломил в отчаянии руки. Мимо него прошла пара, тесно друг к другу прижавшись. Он остановил ее и протянул астру – ту, что была воткнута за ленту его шляпы.
– Любите друг друга, дети! – сказал он. – И старайтесь не всё рассказывать о себе, сохраните хоть какую-нибудь тайну, – вы от него, а он от вас! Да продлит эта тайна любовь вашу. Вы свободны, дети. Шествуйте дальше. Астру сохраните на память обо мне.
– А вы кто? – спросил женский голосок.
– Я садовник чистилища. Я главный наблюдающий за опылением роз на всем земном шаре. Ответьте, леди, – да или нет?
Голосок прощебетал:
– Ну конечно, да! Спасибо, господин садовник! Счастливого пути!
Миллионная ярко освещена. У подъездов стоят лихачи и автомобили. Грин остановился на тротуаре против дома № 12. Он весь в огнях, и только второй этаж во мраке. А может быть, окна той квартиры, где живет глухонемая, выходят во двор… Конечно же, во двор! Входная дверь расположена вот так, следовательно, окна выходить на улицу не могут. Это и лучше, – во дворе никто не обратит внимания.
Грин перешел дорогу. Ворота оказались на запоре. Дворник сидел на тумбе возле чугунной двери.
– Братец, – сказал Грин. – На, возьми пятерку и выпей на досуге.
Дворник вскочил, откозырял и гаркнул на всю Миллионную:
– Спасибо, барин! Записочку какую прикажете передать?
– Не надо записок. Садись! Скажи, кто живет в квартире седьмой?
Спросил и почувствовал, как дрогнули колени и заныло в груди. Ему вдруг захотелось, чтобы дворник ответил не сразу, чтобы подольше длилась неизвестность, но…
– Там, барин, живет член государственной Думы по фамилии Чупров. И с ним его жена, Анна Павловна.
– Глухонемая?
– Зачем глухонемая! Говорящая. А к ним недавно две сестры Чупрова приехали. Одну Верой Николаевной звать, через горничную знаю, другая о наследствве хлопочет.
– Глухонемая?
– Не могу сказать, только – зачем же глухая я немая? У них в квартире танцы и музыка. К ним артисты приезжают, знаменитый тенор Смирнов у них крестили.
– А окна у них куда выходят? Во двор? Ты пропусти меня, братец.
– Сейчас отопру, барин. Вы, само собой, из охранного будете? Да куда же вы, барин? Пожалуйте! Я ж понимаю, должность у вас такая…
Грин уже не мог войти во двор. Era душили смех, досада, злость. Только этого не хватало, чтобы его принимали за шпика из охранки. Проклятая улица!
Миллионная!
Тысячная!
Сотенная!
Пятирублевая!
Полная тайн и загадок. Глухонемая улица.
Глава третья
Над вымыслом слезами обольюсь…
Присутствовали столпы, маститые и мелкая сошка. Ожидали владык – Куприна и Леонида Андреева, но они не прибыли: Куприн жил в Гатчине, Андреев в Финляндии, да их и не интересовали редакционные совещания маленьких, пятачковых журналов.
В огромной комнате на особом возвышении стоял немыслимый подковообразный стол; чтобы подойти к нему, нужно было подняться по ступенькам. Художник Животовский, еженедельно украшавший последнюю страницу журнала своими плоскими, лишенными вкуса и дарования шаржами и зарисовками театральных премьер, заседаний думских и окружного суда, сидел рядом с редактором журнала и истреблял сельтерскую воду.
Влиятельный критик, беллетрист и стихотворец Измайлов кокетничал перед зеркалом, – все говорили ему, что он вылитый Антон Павлович Чехов, – он и в самом деле был похож на Чехова. В утреннем выпуске «Биржевых ведомостей» он вел еженедельный отдел критики под названием «Темы и парадоксы», у него был брат – священник собора Смоленского кладбища. Острословы по этому поводу говорили, что один Измайлов отпевает на Смоленском, другой у Проппера в Биржевке. В редакции он ходил в маститых, для читателей он был столп, те, о ком он писал, называли его мелкой сошкой.
Иероним Иеронимович Ясинский, он же Максим Белинский, с головой бога Саваофа и выправкой фельдмаршала, беседовал с популярнейшим завсегдатаем всех еженедельников Дмитрием Цензором. Добрый малый, веселый человек, хороший товарищ, Дмитрий Цензор носил модную личину преждевременно умудренного, усталого, влюбленного в сумерки, в увядшие цветы и пригородные пейзажи, которые значительно раньше его открыл в поэзии Александр Блок.
Ясинский в беседе с Цензором расхваливал его новые стихи. Цензор спросил, какие именно стихи имеет в виду уважаемый Иероним Иеронимович, – только что вышли номера «Нивы», «Аргуса», «Солнца России», «Всемирной панорамы», «Пробуждения», и в каждом номере всех этих журналов напечатаны новые стихи Дмитрия Цензора. Ясинский не читал новых стихов, но хвалил их единственно потому, что сам заведовал отделом беллетристики в одном журнальчике и милостивыми похвалами своими вербовал плодовитого поэта на свои страницы. Для каждого из вербуемых у Ясинского были свои медовые речи. Одного он похлопывал по плечу, другого называл мэтром, третьему сулил блестящую будущность. И ни с кем Иероним Иеронимович не ссорился, справедливо полагая, что сегодняшний солдат может завтра оказаться полковником или генералом.
Цензор видел Ясинского, что называется, насквозь и поэтому слушал его панегирики весьма невнимательно, поминутно благодарил и всё ждал, когда редакционный служка Афанасий начнет разносить чай, бутерброды и пирожные. Иногда угощали и вином, но сегодня надежд на него не предвиделось: Афанасий был трезв.
В покойном кресле подремывал Потапенко. Переводчица и поэтесса Щепкина-Куперник вполголоса читала свои переложения из Ростана непомерно массивному Рославлеву. По залу прогуливался Брешко-Брешковский – франт, беллетрист и всё что угодно. Он был в пальто, на голове его восседал котелок. Юная поэтесса Наталия Грушко ходила по всему помещению редакции и скучала. Знакомых у нее здесь не было, пригласили ее на всякий случай, редактор журнала поглядывал на нее с раздражением и, наконец, позвав служку, велел предложить собравшимся папиросы и печенье.