Волшебник из Гель-Гью
«Пусть она стоит так дольше, – думал он. – Пусть длится очарование, живет тайна, и всё есть, как есть!»
И было так: женщина крепче охватила ствол дерева, оно зашумело, качнулось; разноцветные брызги яркими огоньками посыпались на землю, и там, где падала капля, вырастала лилия. Глухонемая вскинула руки, глаза ее блеснули, она трижды обошла вокруг дерева и скрылась в нем.
Грин подбежал к липе, ударил по стволу кулаком, и она, жалобно прошумев, опустила ветви, унизанные золотыми кольцами…
– Прощай! – крикнул Грин, всему веря, ибо всё было подобно сказке.
Походкой пьяного удалялся он от деревянного дома с палисадником. Рваные тучи в одиночку бродили по небу. Грин добрел до Горного института. Остановился в раздумье.
Что же случилось? Неужели нет ее на свете? Что делать? О, как холодно! Как страшно, как хорошо…
Ноги промочены насквозь. Озноб трясет всё тело. Простуды не миновать. Пусть. Домой. Но всё же нужно вернуться и взглянуть на дерево.
С трудом дотащился Грин до угла Большого и Двадцать пятой линии. Навстречу ему бежали мальчишки с веселыми озорными возгласами:
– Старую липу ветер повалил! Начисто, под корень! Теперь ни пройти, ни проехать!
Грин побежал вслед за ними. Ему довелось увидеть последние минуты жизни дерева. Оно еще трепетало всеми своими листьями, тяжко поворачиваясь, против ветра, с боку на бок.
Грин молча обнажил голову.
Глава шестая
– Благоговейте, сударь! Здесь всё полно тайн и загадок, а вот эту улицу следовало бы назвать проулком дьявола.
Выпал снег, и первые зимние туманы бережно укутали матовые жемчужины кинематографических реклам, приглашавших на первую серию «Ключей счастья» по роману Вербицкой. В простудном кашле задыхался Блок, но дома ему не сиделось, манили и обещали сладкое забвение от будней и тоски видовые картины Гомона и Патэ, французская борьба в деревянном цирке «Модерн» и эскапады клоуна-прыгуна Жакомино. Цветистые обложки бездарных, но необъяснимо увлекавших чем-то выпусков семидесятилистного романа «Пещера Лейхтвейса» нравились Блоку.
«Уведи меня от действительности» – так озаглавил дневник свой гимназист Лисицкий, ставший бандитом и убийцей, – в чемодане его полиция нашла «Сашку Жигулева» Леонида Андреева, томик стихов Надсона и «Синагогу Сатаны» Пшибышевского.
Вышел первый номер журнала «Мечта». Понедельничная газета «Медный всадник» провела анкету «Самый яркий сон в моей жизни». В кондитерских впервые появилось пирожное «Наполеон», и некий поэт, разглядывая его, с трогательной словоохотливостью объяснял друзьям и знакомым:
– Здесь наивный, но мудрый символизм. Пирожное прослойное, что значит ряд эпизодов из жизни Наполеона. Вы видите двенадцать прослоек – двенадцатый, знаменательный год в истории России. Я не назову Наполеона великим. Величественны воспоминания о нем. Верхний слой пирожного обсыпан сахарной пудрой. Символ. Невозможно прокусить все прослойки, они не дадутся зубам, вываливается крем и течет по пальцам. Гениален тот человек, который придумал это пирожное.
На желтом плюше парфюмерных витрин сверкали огромные флаконы духов и одеколона с наклеенными на них портретами Наполеона. Табачная фирма Шапошникова предложила курильщикам папиросы «Наполеон», а в маленьком кинематографе «Фурор», что в доме № 7 по Большому проспекту Петербургской стороны, в конце дивертисмента выпускали полуодетую пару – она танцевала танго «Наполеон». Галстуки «Наполеон» – ярко-оранжевые, в мелком золотом горошке. На фарфоровых кузнецовских чашках давали Наполеона в три краски. Портреты Наполеона печатали на обложках ученических тетрадей. Висячая лампа с металлическим резервуаром для керосина называлась «Уют Бонапарта».
Александр Блок начал было собирать этикетки к папиросным коробкам, довел свою коллекцию до ста семидесяти экземпляров, но попалась ему «Джиоконда» – 10 штук 20 копеек, и он бросил нескучное свое занятие, подарив коллекцию сыну дворника. У Артюра на Невском в одно прекрасное зимнее утро повисли на шелковых шнурах подтяжки ценою в пять рублей.
– Это очень дорого, – говорил покупатель.
– Но это Наполеон, – отвечал продавец.
Кинофабрика Ханжонкова поставила картину – «1812 год». В здании окружного суда приговорили к пяти годам тюремного заключения громилу, уверявшего судей и защитника, что он внук Наполеона.
Грин, одинокий и тоскующий, попросил в магазине Елисеева:
– Дайте мне коробку шпрот.
– Что еще прикажете, сударь? – И приказчик поставил на прилавок круглую жестянку, опоясанную черной бумажной лентой с золотом; грустные глаза Золя встретились с обалделым взором Грина.
– Может быть, у вас есть еще что-нибудь и с Гюго, и с Байроном, и с Эдгаром По?
– С Эдгаром ничего не предвидится, но в отделе напротив рекомендую господину шоколад «Гюго» и пастилу «Байрон».
– Пастила рябиновая, с горчинкой? – уже кричал Грин.
– Господин изволил угадать! Горчинка для любителей. Имеется карамель «Наполеон» и конфеты «Гоголь» с рисунками его мертвой души.
Грин схватил банку со шпротами и, нацелившись, сбил ею сооружение из стеклянных бутылочек с каперсами и прованским маслом.
– Я помощник министра юстиции, – сказал Грин и удалился.
На углу Екатерининской он ощутил приступ удушья, ему хотелось, чтобы его задержали, ему смертельно хотелось драться, рычать от тоски и страха, упасть на панель и двигаться на четвереньках.
Сквозь дырявую кисею тумана неясно проступали часы на башне городской Думы. Гостиный двор стоял подобно гробнице, в небе одиноко сияла большая оранжевая звезда. Взглянув на нее, Грин вспомнил, что в нынешнем году Марс находится в максимальной близости к Земле – какие-то пустяки, что-то вроде миллиона верст: утром улетел и вечером вернулся. Ночью – снова на Марс с полуфунтом рябиновой пастилы «Байрон».
– Милостивые государи, страшно!!!
– А ты возьми меня под руку и веди к себе, красавец!
Голосок весь в трещинках, таким голосом должна была говорить Жозефина на тайных свиданиях с Фуше.
– А если нельзя к тебе, то ко мне. У меня уютно, тепло. Купи мадеры и мятных пряников. Идем?
– Нет, не идем, – сказал Грин. – Я переодетая девушка, мой бюст в починке. Я дам тебе три рубля, а ты скажи мне: как дошла ты до жизни такой?
– Жила-была у тетушки, приехал Нехлюдов, ее племянник, мы похристосовались, и с этого началось. До нашей жизни не доходят, дурашка, – к ней приводят!
– Книжки читаешь? – спросил Грин, ежась от холода. – Ты стара или молода? Подними вуаль!
– А ты кто?
– Наполеон я! С горчинкой для любителя!
– Нет, вправду, ты кто? Не тебя ли ищут? Смотри, вон та барыня пальцем на тебя указывает! Бежим!
– Куда?
– Деньги есть?
– Есть.
– Тогда в ресторан Федорова. Рядом. Я молодая, не бойся. Красивая. А ты что наделал? Говори! У нас нет, чтобы выдавать.
– В цель стрелял!
Она расхохоталась, взяла Грина под руку и потащила за угол. Вот и ресторан. Швейцар растворил двери, к Грину и его спутнице подбежал старик из гардероба, искусно стащил с их плеч пальто, быстро кинул на крючок. Спутница Грина оказалась отлично одетой, но густая вуаль совершенно скрывала ее лицо. Она сказала:
– Я пройду в уборную, а ты занимай столик, закажи чего-нибудь рублей на пять, шесть. Вина возьми. Здесь мадера дешевая.
Грин с любопытством проводил глазами ее стройную фигуру в шумящем синем платье, вошел в зал, отыскал свободный столик под двумя пальмами, заказал дежурного гуся с капустой, графин водки и полбутылки мадеры. Официант раскланялся. Грин задержал его:
– Вот что, стопочку коньяку и два соленых огурца. Только поскорей. Пока моя дама… Так я, понимаете ли, один на один.
– Как угодно-с, – сухо кинул официант и показал блестящую спину заношенного пиджака.
После памятной полуночи на Двадцать пятой линии Васильевского острова Грин исхудал, морщины на лице еще гуще полились со лба к подбородку. Сейчас ему хотелось выпить. Душили тоска и неразгаданность его жизни за последние два месяца. Помириться на чуде Грин не мог. Он сам создавал чудеса. Два рассказа, что написал он за эти недели, поражали редакторов необычайностью выдумки и сухостью изложения. Так он еще не писал никогда. Фразы напоминали витую стальную проволоку, сравнения и метафоры просились в стихи, чтение этих рассказов вслух раздражало горло и вызывало жажду. На протяжении двадцати страниц Грин употребил всего лишь девятнадцать глаголов, вовсе не думая о том, чтобы их было именно столько. Героя одного рассказа он назвал Анапестом, героиню Ламелией. Во втором рассказе действовали Стосольм, Дэфия, Цокот, Пираус, Ту. Они шлялись по кривым улочкам Гель-Гью и пили придуманное Грином вино – Сотэма: больше двух рюмок этого вина никто выпить не мог. Цокот выпил пять рюмок, и у него неожиданно открылся баритон, он спел два стиха из библии и сошел с ума. В безумии он совершал чудеса. Его любовница, глухонемая Дэфия, получила дар речи, но в тот же день затосковала, не зная, что делать ей с тысячами слов, – они ей были не нужны, и она замолкла на всю жизнь. Умирая, она воскликнула: «Вижу!» – здесь Грин поставил точку. Он и сам не знал, кого она увидела, как не знал и того, что делать ему с явью, умоляющей впустить ее в его рассказы, чтобы жить в них хотя бы фоном, хотя бы ритмом, хотя бы намеком…