Ночная сучка
Все женщины бережно хранят в себе огонь, потому что, если они не будут его хранить, они останутся в холоде, в одиночестве, обреченные зависеть от погодных условий, от соображений практичности, от «такой уж природы вещей», обреченные улаживать, понимать, соглашаться, видеть иначе, и видеть как полагается, и видеть как угодно, но не так, как они видят на самом деле.
И, услышав крик мальчика, этот высокий, режущий звук, она из-под закрытых век увидела пламя. Оно задрожало в невидимом воздухе, тут же вспыхнуло и ослабло, застыло и с грохотом ударило ее в грудь, глубоко в живот, подожгло изнутри.
Быыыыыгрррррро грррррррать, прохрипела она, полусонная, пьяная от сна. Пыталась что-то сказать – видимо, «быстро спать», но вместо слов вышло только рычание и повизгивание, похожее на звуки, которые она давно, в детстве, слышала от бабушкиной собаки, когда та вымаливала остатки обеда у двери. Ей никогда не нравилась эта собака. Во-первых, из-за ледяных голубых глаз, глаз нежити, а во-вторых, из-за этих звуков, почти человеческих. И теперь те же самые звуки издавал ее собственный рот. Все эти мысли и звуки разбудили ее внезапнее, чем ей бы хотелось. – Тихо! – сказала она ребенку, лежавшему рядом с неподвижной массой тела мужа, ребенку, который крутился и лягался, и его крики перерастали в вопли. – Тихо. Тихо. Тихо! – пролаяла она, перевернувшись набок и глядя на мальчика. – Где его чертова пустышка? – зло крикнула она мужу, потом отвернулась от обоих и заткнула пальцем ухо. Мальчик плакал и плакал, а муж спал и спал. Огонь разгорался сильнее, больно обжигал, угрожал поглотить ее целиком, и тогда она с воем откинула простыни, потянулась к лампе на прикроватном столике, в спешке свалила ее на пол, застонала от ярости, выбралась из постели, нашла другую лампу, повернула выключатель и увидела, что муж сидит в кровати и держит на руках мальчика с соской во рту.
В ее волосах, длинных, растрепанных, застряли обрывки листьев, крошки крекеров или хлеба, какой-то непонятный белый пух. Она тяжело дышала ртом. Капли крови отметили ее путь от кровати, крошечные осколки лампы впились в нежную кожу ног, но она этого не замечала, а может быть, ей было все равно. Она прищурилась и втянула воздух. Вновь завалилась на свою сторону кровати, закуталась в одеяло и, не предложив помощи, не протянув руки, вообще не отреагировав, погрузилась в тяжелый сон.
Утром она стояла, растрепанная, в грязной кухне и пила кофе. Окровавленные простыни крутились в стиральной машинке, ее ноги были вымыты и забинтованы. Мальчик играл в гостиной со своими паровозами, воркуя, лепеча и смеясь. Муж, такой жизнерадостный, мазал маслом кусочек подгоревшего тоста.
Ночью ты была… Он помолчал, задумавшись, потом договорил: – Такой сучкой!
Он рассмеялся, желая показать, что не хотел сказать ей гадость, просто констатировал факт.
Это я и есть, ответила она, не задумываясь, – ночная сучка.
И они оба засмеялись – а что еще им оставалось делать? Ее злость, суровость и безразличие ночью удивили даже ее саму. Ей хотелось думать, что ночью она была совсем другим человеком, но она уже понимала жуткую правду – Ночная Сучка была всегда, даже не особенно пряталась.
Никто не мог бы ожидать подобного; до этого момента она была образцовой матерью, теплой, жертвенной, не злой, не ворчливой, не утомляемой выматывающими ночами без сна, нянчащей, качающей и баюкающей малыша, пока ее муж спал и храпел во сне или – как это было чаще всего – вообще не ночевал дома.
Он работал. Делал деньги. Он уезжал по работе, говорил «Пока» и «Люблю тебя», целовал ее на прощание, махал рукой, подмигивал. Она стояла с ребенком на руках и смотрела, как исчезает его машина.
У нее была степень бакалавра в престижном университете, куда престижнее того, что закончил он. У нее было две степени магистра, у него – ни одной. Но ребенок был на ней.
Не то чтобы она с ним соревновалась, да нет, конечно же, правда? Нет, ни в коем случае. Она никогда не рассматривала мужа как конкурента, но она винила себя, что выбрала такую непрактичную специальность, как изобразительное искусство. Какой же она была сумасшедшей! Да, она любила искусство, но ведь оно не помогло бы ей построить карьеру и заработать большие деньги, как бы сильно она его ни любила, какой бы талантливой ни была.
Она постаралась затолкать поглубже на задворки сознания мысль о том, что до ребенка у нее была работа мечты – управление галереей, привлечение художников, работа, которая, по ее мнению, могла расширить коллективное художественное сознание их небольшого городка на Среднем Западе. Она проводила лекции, работала со школьными и студенческими проектами, погружалась в мир искусства, занималась тем, во что она верила и, более того, получала деньги, занимаясь такой редкой, необыкновенной работой. Конечно, нагрузки не были соизмеримы с оплатой, но она была благодарна и за это, понимаете? Благодарна уже за саму возможность иметь работу, связанную с миром искусства. Ее сокурсники готовы были убить за такую должность, а ей она легко досталась.
Но тут появился ребенок. Она понимала, что будут трудности, но не такие, с которыми она не могла бы справиться. В конце концов, в наше время женщины уже не обязаны хоронить себя заживо ради детей. Они могут работать в офисе или из дома. Могут работать, работать и работать целыми днями, если захотят! И это их право. Но она не учла вечерних открытий выставок, и вечерних арт-классов, и утренних встреч с преподавателями, и собраний после работы. Муж был в разъездах, ребенок – дома, и этот график ей больше не подходил. Кто стал бы забирать ребенка из яслей, укладывать его спать? Она не могла брать его с собой на официальные мероприятия, какими бы прогрессивными ни были бы их участники. Она не могла во время заседания с двадцатью пятью доцентами-добровольцами или встречи с советом директоров кормить грудью.
Она пыталась. Первое время она честно пыталась. В конце концов, ведь это была ее работа мечты! Вот почему, несмотря на ребенка, крошечного трехмесячного ребенка, единственные в городе битком забитые ясли и крикливых, усталых женщин, кормивших малышей смесями из пластиковых бутылочек, она работала. Она всю жизнь мечтала об этой работе. Она продвигалась. Росла как профессионал. Делала успехи. И она была матерью.
И все, что она могла дать этому ребенку, – молоко. Она могла дать ему два часа после яслей, два часа до, бесконечные часы, когда он спал, а она смотрела, как он спит. (Она думала: пожалуйста, не забывай меня. Или забывай, если тебе так легче. Или, может быть, просто забудь о том, что все твое младенчество я оставляла тебя на восемь или девять часов в день с женщинами, которые бросают тебя одного лежать на линолеуме и плакать, плакать целыми днями. Он постоянно плачет, сказала ей одна их этих женщин, и, буднично сообщив этот заурядный факт, вонзила остро заточенное лезвие в живот матери. Та была так сильно, так смертельно ранена и в то же время оскорблена: почему эта женщина не заботилась должным образом о ее любимом мальчике? Как она смела игнорировать его плач? Так сухо сообщить матери о ее постоянно плачущем сыне, одиноком, заброшенном, лежавшем там, на линолеуме, было особенно жестоко, и мать постоянно вспоминала об этой жестокости – но разве не ее вина была в том, что ее сын оказался в таком месте? Ее. Ее.)