Stabat Mater
– А… – рассеянно говорит Вероника. – Ясно…
Долго сидим молча. Потом Вероника лезет в карман и достает три кусочка сахара. Два кладет в рот, а над третьим задумывается.
– Хочешь? – спрашивает она. Сахар лежит у нее на ладони. – Возьми. Глюкоза…
Я механически беру сахар и отправляю в рот. Приторный кубик сразу размокает, рассыпается. Вообще-то не люблю сладкое, даже кофе пью без сахара…
– Ладно, – говорит Вероника со слабой улыбкой. – Хорошего понемножку. Надо идти…
Она хочет встать, но, чуть приподнявшись, садится на пол.
– Ноги еще не очень… Поможешь?
Я вскакиваю, топчусь перед ней, хочу схватить за плечи.
– Ох, да не так, – с досадой говорит она. – Обними и поставь, как куклу.
Я обнимаю ее под мышками, обхватываю худую спину, а она держит меня за шею, и мы встаем. Я совсем не силач, но Вероника удивительно легкая…
– Вот так, – говорит она. – Теперь правильно. Надо бы тебе на курсы санитаров…
Еще несколько секунд мы стоим приобнявшись, как танцевальная пара в ожидании музыки. Потом Вероника отпускает мою шею, поворачивается и идет к выходу, осторожно ступая и держась за стену. Уже подойдя к дверям, она оглядывается:
– Ну… До новых встреч, что ли?..
Отец Глеб читает мой текст, бросает на меня короткие взгляды. Не могу понять – нравится ему или нет.
– Да, – говорит он наконец. – По-моему, замечательно. Я сейчас даже не вижу, что здесь можно улучшить. Ваше умение ухватить самую суть – редкий дар… И еще я изумлен вашим почерком. В те времена, когда книги переписывали от руки, вы бы процветали.
Я знаю свою способность быстро краснеть и стесняюсь ее. Вот и сейчас чувствую, как лицо заливает горячей краской. Снимаю очки, начинаю протирать их фланелькой, извлеченной из кармана.
– Ну что же, рад, что мне удалось… А почерк… Он у меня с детства аккуратный. Я научился писать года в четыре и был совершенно заворожен этим волшебством – что из каких-то закорючек вдруг получается слово и обретает смысл. А стоит чуть-чуть закорючки переставить – и уже совсем другое, и даже противоположное. Вот, допустим, «любить». Раз-раз – и уже «убить»… Знаете, у меня никогда не было ни конструкторов, ни пазлов, я не собирал ни марки, ни монеты. Мне было достаточно тридцати трех кружков, палочек и закорючек, из которых можно создать целый мир и даже много миров. Потом я узнал, что букв в нашем языке когда-то было больше тридцати трех, и падежей – больше шести, и слова были другие. Я с головой ушел в старославянский, и мне казалось, что через утраченные слова, через забытую музыку этого языка я слышу и вижу прошлое. Не такое, как в учебниках истории, а настоящее, живое, каким его видели и чувствовали реальные люди – три, пять, десять веков назад… Простите, отец Глеб. Кажется, я увлекся, отнимаю ваше время…
– Нет-нет, Иван Николаевич, – горячо возражает отец Глеб. – Эта тема мне страшно близка! Ах, если б вы знали, как остро я чувствую недостаток нужных слов в современном языке, чтобы сказать об утешении и спасении, которыми жило раннее христианство, как хочу вернуться к этим чистым истокам!.. Ведь что происходило с христианством двадцать веков? Каждая эпоха втискивала нашу веру, втискивала самого Христа в прокрустово ложе своих потребностей – властных, политических, военных, меркантильных… И все это отражалось в языках, которыми говорила Церковь, точнее – многие Церкви, дробящиеся, разобщающиеся, делящие Христа, как палачи делили Его одежду. И даже сами слова молитв становились предметами раздора – по ним опознавали духовных врагов. За них преследовали, казнили, уничтожали – да не отдельных нечестивцев, а целые народы!.. Поверьте, Иван Николаевич, я искренне убежден, что православие ближе всего к первозданному христианству и, может быть, менее искажено человеческой греховностью. Но и в нашей Церкви я вижу следы губительной прокрустовой работы… Вы ведь знаете: первое имя нашего Господа – Логос, то есть Слово. А главное Его дело – проповедь, убеждение, вразумление, а если требуется – и обличение. И все это заповедано нам на все времена, пока не исправится мир… Но как же случилось, что Слово заменили для православных молчанием, возведя покорное безмолвие в ранг добродетели?..
Отец Глеб поднимает руку с листками моего текста.
– Вот! Если это не прозвучит на всю страну, то как я смогу убеждать этих несчастных родителей, что Господь не оставляет их? Как свяжется моя проповедь с тем, что сам я стою в стороне и отмалчиваюсь?.. Знаете, сегодня вечером у меня был очень трудный разговор. Здесь есть один особенный мальчик. Он как росток, который из последних сил тянется к свету. Удивительный ребенок. Каждую ночь он видит во сне ангела, говорит с ним и верит, что ангел помогает ему справляться с болью. Он так ясно его представляет, что изрисовал целый блокнот его «портретами». И вот сегодня этот мальчик, Алеша, рассказывал мне о своей недавней встрече с ангелом и при этом плакал так горько, что я не мог его утешить. Оказывается, ангел прошлой ночью открыл ему чудесное слово, избавляющее от боли, – странное, ни на что не похожее слово на неизвестном языке. Алеша считает, что это слово из ангельского языка. И вот он все время помнил его, пока спал, и повторял во сне. Но когда проснулся, забыл!.. Знаете, о чем он сокрушался, этот удивительный мальчик? О том, что мог бы научить этому слову всех в нашем хосписе, всех больных детей, всех людей на свете. И люди победили бы боль раз и навсегда. И вот ангел доверил ему такую великую ценность, а он не удержал ее, не донес, потерял… И я подумал – вот как надо относиться к ценности слова!..
Пока мы обсуждали нашу работу, я совсем позабыл, где я. Но стоило отцу Глебу заговорить про этого мальчика, меня сразу бросило в дрожь. Я все вспомнил: сижу в утлом челноке посреди моря страданий. И мне еще надо будет переплыть это море, пройти мимо дюжины страшных дверей, за каждой из которых – невыносимое!
…Уже стою у выхода из церкви, собираюсь с духом. Отец Глеб проводил меня в притвор. Чувствую, что он хочет сказать что-то еще.
– Давно собираюсь вас спросить… Вы в храме какой-то неприкаянный, потерянный… Как же так, Иван Николаевич? Вы ведь говорили, ваш отец – священник?
Ох! Вот этого мне совсем не хочется касаться. Отвечаю уклончиво:
– Да, верно… Он был священником, но отрекся от сана.
– Почему?
– Из-за пьянства. Стал алкоголиком и не мог больше служить… Я вам не все сказал при первой встрече…
Отец Глеб смотрит сочувственно. Но, к счастью, не продолжает эту тему. На прощание он ободряюще улыбается мне и кивает. В едва заметном движении его руки угадываю намерение перекрестить меня. Но он этого не делает. И хорошо, что не делает, – мне и так не по себе.
Крадусь по коридору перебежками. Миную одну дверь за другой. К моему ужасу, все они открыты – наверное, для проветривания или, может быть, для того, чтобы дежурная сестра, сидящая в другом конце коридора, услышала стоны из палат.