Stabat Mater
Решаю проскочить через приемное.
В коридоре – незнакомый резкий запах. Пытаюсь сообразить, откуда он взялся, и вскоре понимаю, что из церкви. Оттуда же доносится повизгивание каких-то инструментов. Похоже, пилят металл. В середине коридора, напротив главного входа стоят на коленях две оранжевые фигуры. Слышится мерное «тюк-тюк-тюк». Странно – они сбивают с пола плитку. Зачем?..
Миную галерею, ведущую к церкви, хочу быстро подняться по главной лестнице и прошмыгнуть в раздевалку. Одолеваю первый пролет, взбегаю на второй и вдруг бодаю лбом чей-то барабанно-упругий живот. Поднимаю голову. Живот принадлежит главврачу, спускающемуся мне навстречу. Ну вот, все-таки придется объясняться. Но Якову Романовичу, кажется, не до моей болезни. Выглядит он мрачным и озабоченным.
Узнаёт меня:
– А-а, Сорванец…
Едва ли он помнит мое имя. Для среднего персонала у него придуманы прозвища. Дина, например, Ракета, а я вот – Сорванец. Но если главврач эти прозвища использует, значит, он в хорошем расположении духа, что бывает редко. Обычно мы для него «эй» либо «ну ты». Но сегодня, похоже, особый случай. Мое прозвище выскочило из него не от благодушия, а от какой-то унылой растерянности.
– Куда так разогналась?
– На дежурство, – пыхчу я.
– Эх, на дежурство, – вздыхает главный, и я замечаю, что от него попахивает спиртным. – Кончились дежурства. Закрывают нас. Ты на собрании-то была?
– Н-нет, – ошарашенно говорю я.
– Значит, не в курсе. – Яков Романович начинает стягивать на животе и застегивать свою шикарную дубленку, какие давно никто не носит. – Так что, милая, ищи работу. Предупреждаем за месяц – по закону.
– А дети?..
– Насрать им на детей, ты поняла – насрать! – орет Костамо уже в своей обычной манере. – Разошлем уведомления родителям, получите-распишитесь…
Вдруг он рывками, почти выдирая пуговицы, расстегивает дубленку, а потом – и пиджак, хватается за сердце, мычит:
– У-у, вот хреновина!..
Он шарит по карманам, находит прозрачный цилиндрик с таблетками, и я вижу, что это – простой нитроглицерин. Главврач сковыривает с цилиндрика пробку, закидывает в рот крошечную пилюльку, чмокает толстыми губами… Я замечаю, как он сдал и постарел за последнее время – набрякшие мешки под глазами, обвисшие серые щеки…
Хватаясь за перила, он садится на ступеньку, поднимает на меня виноватый взгляд:
– Ничего… Сейчас…
Стараюсь понять, насколько серьезен его приступ.
– Я позову кого-нибудь.
– Ну-ну, не дури… Отпускает…
Яков Романович отдувается, прикладывает палец себе за ухо – щупает пульс.
– Отпускает уже… Ну а ты, небось, в банк бегала? – вдруг спрашивает он. – И чего там – гражданская война?
– Нет… Я не знаю.
– С рублем-то что творится, а! Издыхает рубль к едрене фене, инкурабелен!..
Он грузно, медленно поднимается со ступеньки.
– Ну, давай, Сорванец. Удачи!..
Я смотрю главному вслед. Он спускается по лестнице, подходит к двум оранжевым, которые сбивают плитку, останавливается, несколько секунд грозно нависает над ними, будто хочет что-то сказать. Рабочие поднимают головы, смотрят на него с опаской. Но главный отворачивается от них, говорит с каким-то тоскливым равнодушием:
– Тьфу ты, срань!..
И, обойдя раскуроченный участок пола, движется к выходу.
В сестринской раздевалке на меня бросают быстрые равнодушные взгляды. Никто ни о чем не спрашивает. Похоже, все ошарашены новостью о нашем закрытии.
Заглядываю в график, засунутый в прозрачный карман на стенде. Сегодня и правда должно быть мое дежурство – с шестнадцати до полуночи в терминальном. Но моя фамилия перечеркнута и рядом написана другая. Ну да, я ведь болею. Вижу в графике пустую клетку – на втором этаже должны дежурить двое, но людей не хватает, и записан только один – медбрат по прозвищу Саша-Паша. Заполняю пустую клетку собой. С Диной улажу позже…
Иду к своему шкафчику, переодеваюсь. Вдруг чувствую сосущий приступ голода. Желудок давно расправился с Дининой кашей и теперь выдает голодный спазм. Это хорошо – значит, выздоравливаю.
И тут я делаю странную вещь: неожиданно для себя громко говорю на всю раздевалку:
– Девочки, есть чего-нибудь пожевать?
Четверо сестер – все, кто есть в раздевалке, – разом оборачиваются. Похоже, не верят ушам – как так, Ника, великая и ужасная Ника, снизошла до того, что клянчит у нас чего-нибудь пожевать!
Наконец одна из них – картошконосая блондинка Илона – неуверенно подает голос:
– Бутерброд с сыром…
Я и сама удивлена, что отмочила такое, но отступать некуда. Как можно доброжелательнее говорю:
– Поделишься?
Илона подплывает, держа раскрытый контейнер с бутербродом. На ней серебристые лосины и затейливый лифчик. Давно подметила, что Илона любит дефилировать по раздевалке в неглиже, хвастаясь дорогим бельем… Но вот босиком я бы по этому полу ни за что не пошла!..
Жую Илонин бутерброд – сыр с маслом в двух ломтях багета, а все четверо, словно очнувшись, забрасывают меня вопросами: что со мной было, как себя чувствую, почему не назначили карантин, а главное – что за странный очкастый тип разыскивал меня вчера? Мнительная Илона даже заподозрила в нем маниакальную личность.
Объясняюсь как могу, улыбаюсь про себя насчет маньяка Ванечки, а сама выбираю момент, чтобы разузнать про Зорина – в клинике он или нет. Наконец прямо спрашиваю об этом Илону, чем вызываю новую изумленную паузу – надо же, Ника сама заговорила про своего хахаля! Выясняется, что Зорин в клинике. Ну что ж, значит, встретимся…
Сестры рассказывают про собрание. Оказывается, Костамо сообщил о закрытии хосписа на свой страх и риск и даже как бы назло чинушам из министерства, которые хотели держать это в тайне до последнего дня… Мелькает мысль: нужно сказать священнику. Э, ладно! Все равно ему скажут. А со своими архиереями, которые обещали за нас заступиться, пусть сам разбирается.
До дежурства еще полтора часа. Решаю зайти к Алеше. Дверь в его палату высокая, двухстворчатая, обрамленная золотой рамкой – дневной свет сочится сквозь щели в темный коридор. Вхожу и сразу вижу Зорина, нависшего над Алешиной кроватью. Он без шапочки, лохматая башка рыжим одуваном сияет в солнечном луче. Рядом с ним – сестра из новеньких, как зовут, не знаю.
Зорин поднимает голову. Смотрю против яркого света и не могу прочесть выражение его глаз. Зорин дергается, пытаясь разогнуться. Но Алеша крепко держит его за вырез робы, тянет к себе. У Алеши приступ. Он то выгибается, как при столбняке, то обмякает, пытается сжаться в комок, но боль снова выкручивает его тело. У Алеши самая тяжелая форма СГД – судорожная.