Очень хотелось солнца
Положение «избранных», «золотых голов курса» невольно отделило их от остальных сокурсников, буквально вынудив держаться вместе, а неподдельный интерес, с которым оба относились к учебе, и некоторая «моцертианская» легкость, с которой она им давалась, сблизили, заставив понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда. Они так часто ожесточенно спорили, или, напротив, увлеченно, буквально выхватывая друг у друга догадку за догадкой, решали какую-нибудь общую проблему, или часами торчали в лаборатории, где, затаив дыхание, колдовали над результатами своих расчетов, что к этой самой последней студенческой весне Николаю стало казаться, что они уже прожили вместе целую жизнь.
В то же время Ленка оставалась для него бесконечно далекой, недосягаемой, недоступной. Ему казалось, что рядом с этой девушкой должен быть кто-то совершенно иной, нежели он, кто-то такой же яркий, остроумный, свободный и непринужденный, как и она сама, так что он и думать не смел о переводе их прочной дружбы в нечто бо́льшее. Да и Ленка все эти годы относилась к нему с некоторым насмешливым покровительством, с одной стороны, не отпуская от себя, а с другой – никогда не беря его с собой в те компании, в которых царила.
Поэтому в том исступленно-цветущем мае Николая все чаще догоняла тянущая душу тоска: не зная до конца Ленкиных планов, он старался не думать о том, что эта весна для их дружбы может оказаться последней, и тихо надеялся на то, что впереди у них будут годы аспирантуры.
В тот день они долго бродили по Воробьевым без всякой цели, что называется куда глаза глядят. Так хорошо, так сладко было осознавать, что после долгого напряжения зимы можно позволить себе это блаженное, безответственное ничегонеделание, что оба ленились даже разговаривать. Блукая по аллеям и аллейкам, сворачивая с дорожек на какие-то заковыристые тропинки, они то путались в буйных зарослях только что вылупившейся из почек и оттого еще клейкой, смолистой, остро пахнущей свежестью зелени, то пробирались через целомудренно-застенчивый хоровод заневестившихся вишен и яблонь, то блаженно подставляли еще не жаркому майскому солнцу свои послезимние бледные «интеллектуальные» лица на внезапно распахивающихся просторах полян, залитых сусалью одуванчиков…
Тот куст сирени он не забудет, наверное, даже в свой смертный час! Богатый глубоким цветом, словно плеснул кто-то на ветки изрядную долю фиолетовых чернил, нарядный и в то же время элегантно-строгий, он лениво-барственно покачивал литыми пирамидками соцветий под едва уловимым майским ветерком, распространяя вокруг себя плотный, дурманящий сознание карамельный аромат. Николай глубоко вдохнул свежести майского дня, настоянной на сиреневом благоухании, и, кажется, на секунду захмелел, потерял ощущение реальности: хотелось закрыть глаза, лечь в еще не запылившуюся, блестящую, новенькую, но уже загустевшую, затяжелевшую траву, навсегда утонув в ее бесконечных хитросплетениях и…
– Ко-оль! – как всегда певуче протянув имя, вывела его из этого блаженного состояния Ленка. – Ко-оль… я хочу вон ту ветку… Можешь мне ее достать?
Ленкин пальчик указывал на грузно гнущуюся под бременем цвета мохнатую сиреневую лапу, тянущуюся чуть выше его головы.
– Хорошо! Стереги пока!
Николай снял с плеча свою и Ленкину сумки, шагнул к кусту и снова захлебнулся окутавшим его одуряющим облаком сиреневого духа: ноздри жадно ловили запах, хотелось вдыхать еще, и еще, и еще, и в то же время казалось, что легкие уже не могут, не в состоянии впитать, вместить это ароматное блаженство… С усилием стряхивая с себя сладкий морок, он потянулся, пригнул ветку и уже собирался аккуратно отломить от нее солидный побег, как вдруг даже не увидел, не понял, а почувствовал, что Ленка где-то совсем рядом, возле него, как-то невозможно близко…
– Ко-оль, – это прозвучало теперь непривычно, с какой-то совершенно незнакомой и радостно-настораживающей интонацией. – Коо-ль… скажи пожалуйста… ты как планируешь: сперва жениться на мне, а потом писать диссертацию? Или сперва допишешь, защитишься, а потом мы пойдем в ЗАГС?
Ветка с шумом взмыла над головой Николая, он опустил руки и застыл, глядя Ленке в глаза, чувствуя, что буквально вот-вот потеряет сознание – то ли оттого, что задохнется густым сиреневым духом, то ли оттого, как внезапно гулко, ощутимо, осязаемо заколотилось, словно желая вырваться из грудной клетки, его сердце.
Зеленые глаза Ленки под длинными рыжими ресницами были чисты и бесхитростны, в них не было ни тени лукавства, издевки или насмешки.
– А ты… – неожиданно-хрипло спросил он. – Ты что… разве не собираешься в аспирантуру?
– Я – нет! – Ленка звонкой трелью рассыпала по поляне свой лучезарный смех и, протянув руку, сорвала ближайшую к ней ветку с обильной пирамидкой соцветия. – Я собираюсь родить тебе красивую дочку. Или ты все же хочешь сына?
– Да в принципе мне все равно – мальчик или девочка… Дети они… любые… дети… как получится…
Он понимал, что несет чушь, но никак не мог совладать со своими мыслями, которые путались в этом душном облаке сирени, и их совершенно невозможно было не только собрать, выстроить в какую-то осмысленную логическую цепь, но и уж тем более связно выговорить.
– Ты хотел отломить мне во-он ту ветку! – напомнила Ленка.
– Да…
Он послушно, совершенно не соображая, что делает, дотянулся до кучно усеянного сочными чернильными гроздьями цветков отростка, словно во сне, без всякого усилия отломил его и протянул Ленке.
– А… а Петрович знает, что ты… это… в аспирантуру не собираешься? – так и не обретя отчего-то полноты голоса, спросил Николай. – Ведь он столько лет «пасет» тебя с твоей темой… Это будет для него… таким ударом…
– Знает… и даже знает почему, – снова засмеялась Ленка. – Ты же ведь не против, если мы его пригласим на свадьбу?
«Дети»… «свадьба»… впервые в жизни эти слова, такие знакомые, обычные, в привычной жизни не значившие для него ничего, произносились сейчас в применении к нему самому. И он… он удивлялся сам себе, потому что готов был безоговорочно принять их, внезапно наполнившихся каким-то особенным значением, обретших ирреальность, сказочность и одновременно невозможную реальную осмысленность…
– Ну что, пойдем? – Ленка, как ни в чем не бывало, подняла с земли и протянула ему обе сумки. – Мама будет счастлива, она так любит сирень…
Тот день испортил все. Все шесть лет их непринужденного дружеского общения были сведены на нет. Самые простые вещи между ними теперь сделались просто невозможными!
В их встречах теперь, в их даже самых деловых, невинных, рожденных необходимостью учебы и экзаменов разговорах появилась тяжелая и, как ему показалось, банальная вымученность. Невозможно теперь было часами хохотать над случайно оброненными шутками, перебрасываться озорными словечками, которыми они подтрунивали друг над другом, привычно ерничать. Да господи, даже обсуждать что-то серьезное стало мучительно невозможно! Они то и дело зависали в неловких паузах на полуслове оборванных фраз, и даже – он с удивлением это отметил – стали несколько сторониться друг друга. И если раньше, выходя после лекций, когда ее никто не ждал, Ленка непринужденно подхватывала его под руку, то теперь они молча, держась «на пионерском расстоянии» друг от друга и изредка перебрасываясь односложными фразами, добредали до метро. Беря по привычке ее сумку и отдавая у вагона, он сам себя ловил на том, что боится даже случайно прикоснуться к ее руке, точно так же как явно избегает этих случайных касаний и она. И уж совершенно невыносимо было смотреть друг другу в глаза! Потому, частенько оглядываясь оттого, что буквально чувствовал на себе Ленкин долгий взгляд, сталкиваясь с изумрудным, но каким-то лихорадочным, беспокойным сиянием ее глаз, он резко и сердито отворачивался, одновременно с ужасной, мучительной внутренней неловкостью отмечая, как прячут улыбку окружающие их люди.