Приключения бодхисаттвы
В чем именно состояло это право, кроме как напиться до положения риз и ругаться последними словами, кучер Прошка не знал, но это не мешало ему считать себя пролетарием и революционером.
– Гляди у меня, контра, – говорил он Киршнеру угрожающе, – только подними хвост против советской власти – враз шлепну гидру. Ты тут из милости живешь, нетрудовой элемент, тебя давно разбуржуинить надо. Смотри, подымется рабочий класс от векового рабства, пустит тебе юшку – три дня сморкаться будешь.
Видимо, героические подвиги рабочего класса, по мнению Прошки, не шли дальше того, чтобы расквасить нос старому дворецкому. По счастью, дальше угроз Прошка не шел. Во-первых, большинство жильцов было на стороне Киршнера, во-вторых, кучер все-таки побаивался пудовых кулаков Артура Ивановича.
Поэтому угрожал он, лишь сильно выпив, а в остальное время был хмур с похмелья и только невнятно бурчал про какой-то распердёж, который, по его мнению, организовали в доме Киршнер и другие настроенные против советской власти члены домкома. И хотя Артур Иванович пару раз ему указывал, что, во-первых, говорить следует не распердёж, а раскардаш, а, во-вторых, никакого раскардаша в доме у них нет, а напротив, царит образцовый порядок, то есть такой, какой только возможен в нынешних тяжелых обстоятельствах. Но в этом вопросе Прошка твердо стоял на своем, видимо, полагая употребление бранных слов частью культурной политики большевиков. Может быть, он был не так уж неправ. Людей старого воспитания ужасало, с какой легкостью употреблялись вслух слова, которых раньше сторонились даже ломовые извозчики. И употреблялись они не в узком кругу или закрытом клубе любителей бранной лексики, а прилюдно, вслух, в окружении совершенно незнакомой публики, включая сюда стариков, детей, беременных женщин и барышень, еще даже и не думавших забеременеть.
Однако, в сущности, Прохор был меньшим злом из всех возможных и большого вреда бывшему дому Нестора Васильевича, а равно и его обитателям нанести не мог. В других домкомах, где власть захватили большевики, безответных квартирантов, как рассказывали Киршнеру, подвергали изощренным пыткам – собирали деньги на немецких сирот, пели революционные гимны, а в одном доме даже завели говорящую собаку. Собака, правда, из всех слов отчетливо выговаривала только одно – то самое, которое приличные люди именуют изящным словом «филей», но зато уж лаяла она его безостановочно. Среди большевиков собака эта считалась провозвестником светлого будущего человечества и свидетельством того, до каких высот может довести живое существо экономическая теория Карла Маркса.
После октябрьского переворота ни Загорский, ни помощник его Ганцзалин в доме уже не появлялись. Однако Нестор Васильевич прислал из Москвы свой новый адрес, чтобы, если паче чаяний, будут приходить ему письма, Артур Иванович пересылал бы их в нужное место. Кроме того, Загорский попросил отослать наиболее дорогие для него вещи на его дачу в Куо́ккалу, которая после революции оказалась уже как бы за границей советской России и где поэтому они находились в большей безопасности.
Артур Иванович не считал, что финский рабочий окажется честнее русского пролетария, однако веление хозяина исполнил и теперь второй уже год с тоскою ждал, когда власть большевиков наконец рухнет. По расчетам Киршнера, до этого оставалось днями считать. С запада на Петроград шел Юденич со своей армией, с юга красных теснил Деникин, с востока наступал адмирал Колчак. Еще месяц, в крайнем случае – два, и порядок будет восстановлен, а Нестор Васильевич наконец сможет беспрепятственно въехать в родные петербургские пенаты.
Но тут случилось неожиданное и весьма пренеприятное событие. После обеда, когда Артур Иванович по многолетней привычке собирался, как он говорил, предаться объятиям Морфея, в дверь громко и требовательно постучали. Киршнер специально выбрал себе комнату поближе к выходу, чтобы в случае чего оказаться на передовом рубеже, потому что на остальных жильцов надежды было мало и единственное, на что они были способны, так это жалобно стенать да выкрикивать пьяные революционные лозунги. Ни то, ни другое, по мнению Артура Ивановича, не гарантировало дому полной безопасности. Именно поэтому на всякий посторонний стук к двери он являлся собственной персоной, и только если его не было на месте, дверь открывал кто-то другой – как правило, дворник Семен.
На сей раз стучали крайне требовательно: вероятно, явилась очередная инспекция на уплотнение. После переворота в Петербург хлынула лавина сомнительных личностей, а то и откровенных, по мнению Киршнера, мошенников, и всех их нужно было куда-то расселить. Именно по этой причине в городе почти не осталось целых квартир: каждая была поделена на множество комнат, в которых жили разного пола, возраста и калибра мошенники, часто совершенно незнакомые друг с другом и только и способные, что устраивать шумные битвы за внеочередное посещение клозета. Если вдруг какому-то приличному человеку правдами и неправдами удавалось отстоять себе две или три комнаты, то рано или поздно непременно являлась комиссия и требовала от домкома уплотнить нахального квартиранта, то есть из нескольких комнат переселить его в одну, а в освободившиеся запихнуть каких-нибудь шаромыжников.
До поры до времени Артуру Ивановичу удавалось выдерживать натиск комиссий, доказывая, что дом и так заполнен сверх всяких норм. Разумеется, он лукавил, и в доме значились живущими несколько человек, которые, строго говоря, не жили там, а в лучшем случае появлялись. Но как, скажите, существовать в этом советском бедламе, не прибегая к хитростям? На такое способен, пожалуй, только какой-нибудь чудотворец, но, поскольку советская власть всякое чудотворство запретило как буржуазный пережиток, то, значит, и не было никого, кто мог бы жить честно, совершенно не лукавя при этом.
В дверь снова застучали – еще более требовательно, чем раньше.
– Кто там? – на всякий случай спросил из-за двери Киршнер.
– Комиссия! – повелительно крикнули снаружи и добавили еще что-то невнятно-картавое.
Услышав картавые звуки, Артур Иванович убедился, что снаружи действительно стоят комиссары. Как известно, после революции в комиссары завербовались многие сыны Израиля, до того прозябавшие в черте оседлости и не имевшие никаких жизненных перспектив, пока не примут православие. Прямо предать веру предков решался не всякий иудей, а вот участие в революционном движении, вероятно, не противоречило закону Моисееву.
Киршнер открыл дверь и обомлел. Вместо комиссаров в черной коже стоял перед ним небольшой желтолицый и сильно прищуренный человек в потерявшей цвет студенческой тужурке. Не тратя времени попусту, прищуренный шагнул в прихожую, отпихнув с дороги Артура Ивановича, который тщетно пытался загородить проход своей внушительной фигурой.
– Заголски здесь зивёт? – спросил желтолицый, уставив на бывшего дворецкого два черных, как пулеметные дула, глаза.
«Башкир, – подумал Киршнер. – Или китаец».
– А вы, простите, товарищ, кто будете? – поинтересовался он осторожно.
– Не твое собацье дело, – коротко отвечал тот. – Пловоди к Заголски.
Артур Иванович покачал головой.
– Нельзя ли для начала мандат ваш посмотреть? – спросил он внушительно.
Гость полез куда-то во внутренний карман, но вытащил оттуда отнюдь не мандат, а черный блестящий наган. После чего, не обинуясь, сунул его в нос Киршнеру.
– Вот тебе мандат, – сказал. – Нлавится?
И надавил еще, собака, чтобы вочувствовал как следует.
– Где Заголски? – сказал. – Два лаза повтолять не буду.
Артур Иванович уже понял, что, несмотря на малый рост, человек перед ним стоит решительный и бывалый. Можно было бы, конечно, по заветам Эрнеста Ивановича Лусталло́ попробовать свалить его хуком в левое ухо, но риск был слишком велик. Если сразу не собьешь с ног, он того и гляди наган свой разрядит прямо в физиономию. Киршнер и обычные драки недолюбливал, а уж такое, чтобы из нагана прямо в лицо – этого он и вовсе не переносил. К тому же, кажется, желтолицый был китайцем. А у него уже имелся несколько лет назад неприятный опыт потасовки с китайцами. Если этот хотя бы вполовину такой шустрый, как тот, шансы Артура Ивановича явно стремились к нулю.