Орлеан
Я корежил свой стиль, искажал свою манеру письма, и все это ради одной цели — спрятать свою личность. Я не мог рассчитывать на признание, будучи собой. Но писал я о себе и для себя, даже если действовал методом от обратного, если мои персонажи нисколько не походили на меня характером, жили в других городах и другой жизнью. По идее их злоключения должны были заинтересовать читателя, но этого не происходило.
Я показал первые страницы романа «Зоопарк», вернее, его зачатков, Анаис Стейниц. Я был страстно в нее влюблен, а она восторгалась моими жалкими подвигами (особенно радуясь разнообразию моих словесных перепалок с учителями). Это сочинение я посвятил ей; первая глава (всего их было две) брала с места в карьер: одиннадцатилетний мальчик убивает своих родителей, после чего на протяжении недели продолжает ходить в школу, питаясь их расчлененными телами. Анаис эта история страшно понравилась; по ее мнению, я сумел выразить, хоть и в немного «путаной манере», «истинную суть семейных отношений»; на самом деле никто по-настоящему не любит своих родителей, нас привязывает к ним чистая биология, но если, повзрослев, мы случайно столкнемся с ними на улице, то пройдем мимо и даже не поздороваемся. Анаис была невероятно умная девочка. Поэтому я писал исключительно для нее, пока ее мать не умерла от рака мозга. В тот день, когда ее матери поставили диагноз, она перестала со мной разговаривать, мало того, стала моим злейшим врагом и много раз пыталась унизить меня на глазах у всех.
«Зоопарк» забуксовал. Я написал Анаис длинное письмо, но порвал его. Затем я начал небольшое эссе, посвященное Жиду, но и тут не продвинулся: я не знал, о чем писать, кроме своего безмерного перед ним восхищения. Я чувствовал себя несчастным и задумал новый роман под названием «Африка прекрасна». Прототипом главной героини была Анаис, но она наотрез отказалась прочитать хоть одну страницу. Как-то в среду, ближе к вечеру, я позвонил к ней в дверь. Мне открыл ее отец; в глубине темного коридора я заметил девичью фигуру. «Только не он!» — крикнула она. Отец смерил меня долгим взглядом, пожал плечами и молча закрыл дверь. Это было чудовищное унижение. Я дал себе клятву, что в один прекрасный день, когда я научусь просто и безыскусно рассказывать людям голую правду, я напишу роман унижения — как бывают романы воспитания. Я открою новый литературный жанр. Тогда, и только тогда, я, возможно, докажу, что имею право именоваться гением.
~~~Девятый класс. У нее были щербинки между зубами. Она стала математиком, известным специалистом в области многомерных пространств. Я видел ее книги, вышедшие в научных издательствах, о формуле Стокса и интеграле Лебега. Программа математики девятого класса относительно проста, но уже тогда никто — ни ученики, ни учителя — не мог сравниться с выдающимися математическим способностями Амели Монтальво.
У нас с Амели был секрет: я познакомил ее с «Тесными вратами» Жида, прочитав на перемене лучшие, по моему мнению, отрывки из книги, после чего между нами завязалась дружба. Я не испытывал к ней влечения, но не потому, что находил ее некрасивой; как раз напротив, потому, что она была слишком красива: высокая (на голову выше меня), стройная, с фигурой балерины (она занималась гимнастикой, и мы были уверены, что ей прямая дорога в кордебалет Оперы). Когда она впервые появилась у нас в классе (она была новенькая), я сразу решил, что нечего и думать к ней подкатиться. Я не обладал ни одним соблазнительным качеством: невысокого роста, дико комплексующий по поводу своего носа, я чувствовал себя с ней коротышкой и уродом. Единственное, что, помимо Жида, нас объединяло, были брекеты, которые приходилось носить нам обоим; их металлические полоски (острыми краями царапавшие нам изнутри щеки) сверкали на солнце, не давая улыбаться во весь рот. Если я казался скорее мрачным и редко раздвигал губы в улыбке, то не только потому, что дома меня колотили; мне ужасно не хотелось выставлять напоказ свои клыки.
Однажды мы сидели в классе для самостоятельных занятий и вместо уроков тайком читали Жида. Я попытался поцеловать ее в щеку, но она резко отдернула голову, и мой поцелуй пришелся ей в затылок, в гущу ее волос цвета спелой соломы. Мы оба засмеялись.
Благодаря Жиду и брекетам мы ощущали себя сообщниками, и она поведала мне свою тайну. Она жила чужой жизнью. Ее младшую сестру, умершую в возрасте восьми месяцев, тоже звали Амели. Она первой рискнула исследовать этот мир и скончалась в результате кровоизлияния в мозг. Весь кислород, каким дышала Амели-2, изначально предназначался Амели-1. Моя Амели не жила — она заменяла умершую. Вместо роли младшей сестры ей выпала роль заместительницы старшей. Родители относились к ней так, словно она была не собой, а той, другой. Она воплощала собой сестру, родившуюся второй раз. Ее реинкарнацию. От живой Амели ждали, что она проживет жизнь Амели мертвой. Всю любовь, всю нежность, полагавшиеся первой, родители целиком и полностью перенесли в другую систему координат, как в инерциальной системе отсчета, на ту, что оказалась под рукой, — вторую. Они постарались вдохнуть в нее чужую сущность.
Ей покупали такие же игрушки, как умершей сестре. Ее любили, но не ради нее самой, а ради другой. Это выглядело странно: как будто единственным законным ребенком мог считаться тот, кто родился первым, как будто хронология появления на свет подразумевала некую иерархию. То же самое наблюдается в любовных отношениях, когда нас влечет к замужней женщине; мы понимаем, что ее муж или спутник заполучил ее только потому, что ему повезло познакомиться с ней раньше нас. В подобных случаях не следует опускать руки; надо, несмотря ни на что, испытать удачу и ликвидировать искажение; может, я и не первый по времени, но я точно знаю, что я первый по праву. Даты не значат ничего, для любовных отношений они не представляют никакой ценности. У чувств своя логика, и она не имеет ничего общего с историей. Никто не смеет присваивать себе женщину только по причине того, что сумел опередить других; она свободна, и тот, кому удастся отбить ее у предыдущего любовника, докажет ей, что ее судьба — быть не с тем, с кем она была вчера, а с тем, кто с ней сейчас и будет завтра утром.
Жизнь не радовала Амели; она страдала от несовпадения с собой, от необходимости постоянно угадывать, что сделала бы на ее месте сестра. Вообще-то говоря, ее существование длилось уже пятнадцать лет, и она вполне могла бы претендовать на статус старшей. Амели-1 оставалась старшей в смерти; Амели-2 воплощала старшинство в жизни. Родители заваливали ее подарками, которых недополучила другая. По воскресеньям они неизменно ходили на кладбище: участок В, аллея 24. Прототип Амели покоилась, словно под куполом, в тени пурпурного бука с искривленным стволом, ветки которого даже зимой были покрыты мертвыми листьями.
На маленьком надгробии были выбиты две даты, не означавшие ничего: кладбищенская Амели родилась, но не умерла, потому что ее эстафету подхватила моя Амели. Амели из плоти и крови крестилась на могилу закопанной Амели, давно превратившейся в химеру; эти регулярные посещения должны были напоминать моей подруге, от кого она ведет свое происхождение.
Она часто плакала у меня на груди. Я гладил ее по волосам, стараясь не слишком прижимать ладонь, чтобы она не подумала, что у меня на уме что-то не то. На субботней барахолке возле парка я за два франка купил странную книжонку, и уже в понедельник мы начали ее читать. Книжка называлась «Внутренний опыт». Мне уже приходилось слышать имя автора — Жорж Батай: в муниципальной библиотеке, расположенной неподалеку от собора, в саду резиденции епископа, ему был посвящен отдельный зал — довольно мрачное помещение, пропахшее мастикой для паркета. Незадолго до смерти Батай возглавил это заведение, из высоких окон которого открывался вид на тополя, ивы и каштаны — три самых печальных дерева в истории Творения.