Орлеан
Когда я лег в постель, то заметил, что у моего плюшевого мишки не хватает одного глаза. Пришлось мне спать с кривым мишкой.
~~~Четвертый класс. В «Ашане» городка Сен-Жан-де-ла-Рюэль, между залитыми ярким, как в операционной, светом полками, заваленными носками, банками концентрированного молока, стиральным порошком и книгами, я случайно взял в руки и начал машинально листать томик, со страниц которого на меня глянули оазисы, верблюды, пыльные дороги, наргиле, пальмы, ослы, финиковые пальмы и люди в джеллабах.
Мать, занятая покупками, сама того не желая, оставила меня в обществе Андре Жида. Это был Жид в сандалиях и соломенной шляпе, Жид из касбы, обожженный алжирским солнцем, Жид в окружении смеющихся детей на фоне барханов. Я несколько минут разглядывал фотографии, явившиеся из другого времени, такого далекого, что оно казалось не столько минувшим, сколько небывшим. Я успел забыть Жида, когда пару месяцев спустя меня отправили в чужой класс — у моих одноклассников был урок физкультуры на лыжах, в котором я не участвовал, — я снова столкнулся с ним, на сей раз благодаря «Малому иллюстрированному Ларуссу».
Я еще не знал, какое влияние окажет на меня автор «Яств земных», но что-то во мне уже сдвинулось с мертвой точки: передо мной открывался параллельный мир, в котором никто не посмеет меня унижать; новая вселенная, недоступная хамлу и моим родителям, вселенная, заполненная тайнами, Жидом и словами. Образ Жида пьянил меня; я выучил наизусть даты его рождения и смерти: 1869,1951. Все, что располагалось в промежутке, распахивало передо мной двери в иную эпоху, где в моем распоряжении оказалось все, что меня интересовало и что меня касалось, — о чем я раньше даже не догадывался. В тот день я твердо решил погрузиться в Жида — не переводя дыхания, до самых его глубин. Я не собирался совершать набеги на его творчество, напротив, я был готов отступать, лишь бы оставаться с ним, проводить с ним долгие, как жизнь, каникулы.
С тех пор я вознамерился сменить место жительства. Я буду жить не у Жида, я буду жить в Жиде. Из поклонника Жида я превращусь в самого Жида, вернее, в его новое продолжение — в частичку Жида, существующую и действующую, пока я живу на земле. Эта химера принесла свою пользу, подарив мне мир литературы. Значит, понял я, можно дышать другим воздухом и замерзать от другого холода. Я принял необратимое решение отречься от себя самого — от своей одежды, от своего тела, от самого своего бытия, — чтобы ложиться и вставать с мыслью о книгах. За столом, в машине, в постели, в гостиной, в гостях — я постоянно, дрожа и шатаясь, думал о романах, с которыми не расставался. Я лез из кожи вон, чтобы раздобыть книги, предназначенные «для взрослых». В серии «Розовой библиотеки» (и еще больше — «Зеленой библиотеки», адресованной подросткам) мне чудился подвох. Я не желал знакомиться с искусственными текстами якобы для «легкого чтения». Удовольствие мне доставляла только литература — просто литература, поначалу озаренная стилем Жида с невероятным мерцанием в каждой фразе (именно к нему я без конца возвращаюсь и сегодня). Мне было плевать, что страсть к Андре Жиду со стороны мальчика девяти с половиной лет воспринималась как ересь, нелепость, непристойность или безумие: я жадно поглощал «Яства…» и заучивал из книги наизусть целые пассажи; больше всего мне нравился отрывок про бурные реки. Я по сей день считаю этот текст одним из величайших шедевров литературы, созданных на французском языке.
Равнодушный к суете, тычкам, затрещинам и другим унижениям, которым я продолжал (чаще всего случайным образом) подвергаться, я наслаждался Жидом — долгими часами, дни напролет, особенно в школьные каникулы. Я чувствовал себя как в раю. Каждый абзац, каждое предложение, каждое слово наполняли меня восторгом. Его четкая, несмотря на обилие ответвлений, отступлений, акцентов и мышеловок, проза открыла мне свободный доступ к красоте. С тех пор для меня прекрасно в первую очередь то, что хорошо написано. Я пытался подражать своему кумиру. Безуспешно и безнадежно: мой вымученный «стиль» был словно покрыт бородавками. У меня не получалось воспроизвести эту простоту, это странное умение говорить очевидные вещи, не впадая в банальность, и я погружался в отчаяние. Тогда (помню, это происходило во время чемпионата мира по футболу в Аргентине) я начал просто тупо переписывать целые страницы из произведений моего живого бога (Жид хоть и скончался, но не умер) и выбрал роман «Если зерно не умрет», чаровавший меня мистической красотой названия. Я не понимал ни истоков этой красоты, ни ее значения, но чувствовал, что она переносит меня в тот мир, имя которому — поэзия. На мой взгляд, ни в автобиографической, ни в любой другой литературе нет названия прекраснее. Я целыми днями, как помешанный, ходил и бормотал: «Если зерно не умрет… Если зерно не умрет…», напирая то на «если», то на «зерно» с его раскатистым «р» и стараясь, чтобы мой голос звучал хрипло.
Родители не преминули обратить внимание на это распутство. Поначалу ограничиваясь привычными пытками (на которые мне было плевать), они упустили дебют моей болезни (острого жидита). Они просто видели, что я читаю, следовательно, не докучаю им. Большего от меня не требовалось. Они не подозревали, что у них под носом вырос почитатель Жида, которого они кормили и содержали в чистоте и который потихоньку прогрызал их жизненное пространство, угрожая нарушить их равновесие, иначе говоря, представлял для них опасность.
К сожалению, они поспешили положить конец своей мимолетной беспечности. Первым делом они конфисковали все мои сокровища, полностью меня обокрав. Большую часть бесценных томов («Яства земные», «Если зерно не умрет», «Пасторальную симфонию», «Топи» и другие) я и сам стащил — из «Ашана», из городской или школьной библиотеки. Как сейчас вижу огромный мешок для мусора, набитый остывшими равиоли и стаканчиками из-под йогурта, в который отправились мои книги. Ночью, когда, махнув рукой на строжайший запрет и рискуя получить порцию колотушек, я встал и, дрожа как осенний лист, пошел спасать свою мини-библиотеку, из глаз у меня катились слезы. Мои лучшие друзья — помятые, порванные — лежали вперемешку с головами карпов с мертвыми глазами, пластиковыми бутылками и картофельными очистками, заляпанные сметаной и соусом болоньезе. Очистить их от этой грязи было уже невозможно. Мне удалось спасти только «Топи». Этот экземпляр хранится у меня до сих пор, замаранный какими-то оранжевыми пятнами, — несмываемый след чудовищной подлости.
Отец узнал про мою ночную вылазку. Рано утром он вышел из своей спальни нагишом, почесывая волосатую грудь. Как был, сверкая яйцами, он схватил меня за запястье и потащил к помойному ведру. Выяснилось, что в попытке спасти бесценные тома я просыпал из пакета часть мусора. Отец стоял передо мной, сжав зубы и прикусив нижнюю губу. Размах его рук, огромных, как крылья, казался чудовищным. Когда его правая рука обрушилась на меня, я почувствовал: сейчас голова расколется. Он вцепился мне в волосы и дал под зад пинка — я и сам практиковал этот прием, когда на перемене дрался с мальчишками в школьном дворе. От удара я упал на холодный и твердый кухонный пол. Наконец, в каком-то припадке безумия он поднял мешок с мусором и вывалил на меня его содержимое. Вынужден признать, что в подобной ситуации Жид ничем мне не помог. Сила, которую я черпал в его книгах и которая внушала мне веру в то, что отныне моя жизнь станет легкой и я смогу скользить между взбучками, как между струями дождя, меня покинула. Чтение Жида не принесло мне никакой пользы; я вернулся на исходную позицию, предоставленный собственной беспомощности, собственному уродству и ничтожеству. Нет, я не ждал, что отныне жизнь будет меня баловать — под тем предлогом, что я, как читатель, проник в мир, именуемый еще незнакомым мне термином «литература», но все же я удивился: после стольких восхитительных часов, проведенных среди родников, мутных рек и спелых фруктов Бискры, я опять утирал с лица кровь. Я — не без толики тщеславия — полагал, что подобная дикость не способна коснуться человека, убежденного, что лихорадочное чтение классических текстов должно в «реальной жизни» предохранить его от чужой глупости и ее оружия — звериной жестокости.