Право на жизнь. История смертной казни
Но вот меняются обстоятельства, меняется мир, возникают новые идеи, разражается буря Великой французской революции. Меняется и подход к казням: говоря словами Фуко, «наказание постепенно перестает быть театром». Исчезают разные места казней для знати и простонародья, уходят в прошлое жуткие, многочасовые истязания преступников. Символом нового времени становится гильотина – машина, которая с одинаковым бесстрастием лишает жизни и Людовика XVI, и Робеспьера, и простого уголовника, причем делает это безболезненно. (Распространено мнение, будто казнимый ощущает только легкий холодок в затылке, когда лезвие падает на его шею, – кто мог поделиться этими ощущениями, остается неясным.)
Но как бы ни менялся сам вид казни, доводы в ее пользу сохранялись почти те же. Если раньше предполагалось, что убийца или насильник нанес своим преступлением урон государю и всему государству, воплощением которого был монарх, то в новых обстоятельствах говорилось примерно то же самое, но только речь шла о благе общества.
Жан-Жак Руссо, нежный и сентиментальный Жан-Жак, в своем «Общественном договоре» посвятил целый раздел праву суверена обрекать кого-либо из граждан на жизнь и смерть. Конечно, его суверен – это уже не король, обладающий неограниченной властью, а некий носитель прав, получивший их в результате общественного договора, заключенного всем обществом с властью. Именно это общество он и оберегает с помощью смертной казни. Что касается гражданина, то, если ты живешь в обществе и наслаждаешься дарованной тебе государством безопасностью, но нарушил правила общежития – смирись.
Тот, кто хочет сохранить свою жизнь за счет других, должен, в свою очередь, быть готов отдать за них жизнь, если это будет необходимо. Итак, гражданину уже не приходится судить об опасности, которой Закону угодно его подвергнуть, и когда государь говорит ему: «Государству необходимо, чтобы ты умер», – то он должен умереть, потому что только при этом условии он жил до сих пор в безопасности и потому что его жизнь не только благодеяние природы, но и дар, полученный им на определенных условиях от государства [32].
Преступник, с точки зрения Руссо, всегда мятежник и предатель отечества, а значит, ради блага отечества он может быть казнен. Да нет, не может, а должен быть казнен: «Сохранение Государства несовместимо с сохранением его жизни» и «Мы вправе умертвить того, кого опасно оставлять в живых».
Впрочем, и в этом рассуждении элегантно выстроенная ткань доказательств начинает рваться. Сначала оказывается, что казни должны быть, но «частые казни – это всегда признак слабости или нерадивости Правительства. Нет злодея, которого нельзя было бы сделать на что-нибудь годным». Здесь, впрочем, опять перед нами взгляд на смертную казнь с точки зрения пользы: тех, кто хоть «на что-нибудь годны», то есть еще могут быть полезны для общества, независимо от того, какие злодейства они совершили, можно оставить в живых, а ни на что не годных следует отбраковать.
Дальше возникает довод – не столько в пользу казни, сколько против помилований: в хорошо управляемом государстве казней мало не потому, что часто даруют помилование, а потому, что здесь мало преступников; в государстве, клонящемся к упадку, «многочисленность преступлений делает их безнаказанными». Вот еще один аргумент, пришедший из древних времен: преступление не должно оставаться безнаказанным. Объяснять это можно по-разному – разгневан дух убитого, родственники имеют право на месть или на моральное удовлетворение, казнь тех, кто уже преступил закон, запугает тех, кто еще только может совершить нечто подобное в будущем… В любом случае казнь выступает как пример и назидание для многих, а частые помилования лишают ее «воспитательного» характера.
И вдруг посреди этих вполне разумно выстроенных доводов голос разума внезапно уступает голосу сердца. Руссо обрывает собственные рассуждения о вреде помилования восклицанием: «Но я чувствую, что сердце мое ропщет и удерживает мое перо; предоставим обсуждение этих вопросов человеку справедливому, который никогда не оступался и сам никогда не нуждался в прощении».
Якобинцы, считавшие себя учениками Руссо, восприняли из его «Общественного договора» прежде всего мысль о том, что государственная необходимость оправдывает казнь. Их сердца не роптали. Когда в Конвенте обсуждался вопрос о суде над Людовиком XVI, Сен-Жюст, один из вождей якобинцев, возражал против предания короля суду пусть даже революционного трибунала, так как Людовик уже потому, что он король, нарушил общественный договор, поставил себя вне правового поля. «Никто не может править безнаказанно!» – восклицал он. Альбер Камю, приведший эти слова в своем эссе «Казнь короля», комментирует:
Чтобы доказать, что народ сам по себе является носителем вечной правды, требовалось продемонстрировать, что королевская власть как таковая является вечным преступлением. Поэтому Сен-Жюст выдвигает аксиому, согласно которой всякий король есть мятежник или узурпатор. Он восстает против народа, узурпируя абсолютный суверенитет. Монархия – это не король, «она – преступление» [33].
И снова все та же мысль: казнить ради пользы общины. Только теперь это уже не племя и не подданные короля, а общество, наделенное правами, заключившее общественный договор, но изгоняющее самодержца из своей среды.
Но даже у суровых членов революционного Конвента, так любивших сравнивать себя с римскими героями, способными отправить на смерть собственного сына, сердце могло роптать, как и у их учителя Жан-Жака. Как пишет М. Н. Гернет, «в Конвенте вопрос об отмене смертной казни возбуждался шесть раз, прежде чем было принято предложение о ее отмене, впрочем лишь со дня опубликования о наступлении общего успокоения» [34]. Шесть раз Конвент отвергал идею об отмене смертной казни, а затем решил, что это можно будет сделать тогда, когда весь мир станет жить по законам разума. Да, но все-таки шесть раз находились люди, которые снова и снова ставили этот вопрос на обсуждение…
На протяжении всей мировой истории в разных обличьях, в разных выражениях существуют примерно одинаковые представления о том, почему смертная казнь нужна. Потому что ужасные преступления не могут не оставаться неотмщенными, потому что родственники жертвы должны испытать моральное удовлетворение, увидев, как погибает тот, кто лишил жизни их близкого человека, потому что существует некий мировой порядок, может быть созданный богами, может быть связанный со священной особой государя или просто с «устоями», которые нельзя расшатывать, – и казнь преступника укрепит этот порядок.
Все эти идеи живы и по сей день. Мысль о том, что «вообще-то, может быть, казнить и нехорошо, но…», возникает регулярно – после каждого теракта или гибели ребенка начинаются бесконечные ток-шоу, печатаются статьи, где говорится: вот для террористов смертную казнь отменять не надо. Михаила Туватина, убившего в Саратове девятилетнюю Лизу Киселеву, полицейским пришлось защищать от толпы – люди, несколько дней искавшие пропавшую девочку, готовы были растерзать убийцу. Татьяна Москалькова, уполномоченный по правам человека при президенте России, которая, скорее всего, не читала Демокрита, публично заявила, что надеется на то, что Туватин не обратится к ней за помощью. «Я уполномоченный по правам человека, а не по правам мутантов», – сказала она. Что же, если убийца ребенка – мутант, значит, к нему неприменимы представления о гуманности? Даже идеальный христианин Алеша Карамазов, услышав ужасный рассказ брата Ивана об издевательствах над детьми, в ответ на вопрос, как надо поступить с тем, кто так глумится над ребенком, выкрикнул: «Расстрелять!»