Моя навсегда (СИ)
2
Роман спустился в свой отдел этажом ниже. Бросил коротко: не беспокоить. И закрылся у себя, повернув ключ в замке, хотя сроду этого не делал.
Одиночество — вот что ему требовалось в эту минуту как воздух. Побыть немного одному, поразмыслить. В конце концов, прийти в себя.
Он откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза — яркий свет сейчас мешал, не давал сосредоточиться и подумать. А подумать было о чем…
И что ему теперь делать? Наступить себе на горло и действительно поехать? Ну допустим. А он выдержит? Сумеет ли вернуться туда, откуда сбежал восемь лет назад в спешке, как вор? Сможет ли снова встретить тех, кого когда-то знал, смотреть им в лица, разговаривать, если придется? Не факт, если от одной мысли об этом его тут же бросает в холодный пот. А ведь там еще и она…
Роман негромко и сдавленно простонал, словно от приступа острой боли.
Господи, он так усердно старался забыть родной Кремнегорск и все, что с ним связано. И даже почти сумел. И тут вдруг эта чертова командировка как снег на голову. Нет, не снег, а кое-что поувесистее…
Ну правда — что за ирония? Вот так живешь себе худо-бедно, что-то делаешь по накатанной, и почти не вспоминаешь о прошлом, как вдруг оно врезается в тебя на полном ходу. Обрушивается смертоносной лавиной.
Нет, он не сможет. Не вынесет. Слишком больно. До сих пор больно… нестерпимо. Он-то надеялся, что раны зарубцевались. Но вот замаячила перспектива вновь оказаться там — как они тут же вскрылись и закровоточили.
Может, сказаться внезапно больным? Да нет, это будет глупо, фальшиво и малодушно. Или что-нибудь еще придумать уважительное? Нет, все это ерунда.
Ну почему он сразу не смог твердо отказаться? Почему позволил себя уговорить? Да потому что генеральный полез туда, куда нельзя, со своими вопросами: там что-то было? Что-то личное?
И Роман дрогнул, потерял самоконтроль и… уступил, лишь бы тот не лез дальше.
Что, черт возьми, делать? В мыслях он мог, конечно, придумать и сотню отговорок, но сам-то знал: зря все это, теперь уже не отвертится, раз пообещал. Дурацкое чувство долга. И значит — что? Придется ехать через не могу в проклятый Кремнегорск, встречаться с ними, встречаться с ней… с той, которую когда-то любил больше жизни… с той, которая предала его, добила… убила…
Встречи с ней никак не избежать. И не только потому, что она так и живет там, в Кремнегорске. Но, по злой иронии, она и работает теперь на их комбинате, в кремнегорском филиале. И кем? Бухгалтером.
Устроилась два года назад. Роман узнал об этом от матери, которая как раз тогда оставила должность директора филиала и переехала к нему в Москву. Свой переезд мать объясняла просто: надоела работа, хочется заняться собой, отдыхать, общаться с сыном.
Роман чувствовал, что мать кривит душой, ну или недоговаривает, но с расспросами не лез. Не потому что плевать, просто так уж у них повелось. Он уважал ее, ну и любил, конечно, но их отношения никогда не были близкими и доверительными.
Правда оказалась сокрушительно жестокой: мать была тяжело и неизлечимо больна. Врачи отмерили ей два-три месяца. И ведь она до последнего ничего не говорила ему, не хотела тревожить раньше времени. И только когда уже скрывать стало совсем невмоготу — призналась, незадолго до конца…
Но зато у них было почти три месяца нормальной, спокойной жизни, наполненной теплом и уютом. Роман приходил с работы не в пустую, темную квартиру, а домой, где его ждала мама. Они вместе ужинали, обсуждали дела на комбинате, общих знакомых, политику, книги, последние новости. Иногда смотрели какое-нибудь артхаусное кино или прогуливались по Софийской набережной. По выходным приобщались к культуре — ходили на концерты, выставки, спектакли.
Когда они с матерью жили вдвоем в Кремнегорске, он не ценил все эти мелочи: завтраки, ужины, отглаженные рубашки… Порой его даже раздражала ее опека. А после нескольких лет одиночества вдруг проникся. Привык. Разомлел. И искренне удивлялся, почему раньше жизнь с матерью казалась ему душной и невыносимой.
Лишь раз они… даже не поругались, нет. Просто ее слова задели за живое, ну и он резковато отреагировал. Вот как раз тогда мать и проговорилась о ней, об Оле.
Это был вечер пятницы. Они только что поужинали, мать мыла посуду — посудомоечную машину она категорически не признавала, а Роман скроллил в телефоне афишу, предлагая вслух варианты, куда им пойти в субботу.
— Нет, ну если хочешь, можем для разнообразия и просто в каком-нибудь хорошем ресторане посидеть? Слышал, наши хвалят «Белого кролика». Вкусно там, говорят, и вид на город просто космический.
— Милый мой, — с улыбкой сказала мама, вытирая блюдо полотенцем, — все это прекрасно, и кролик белый, и космический вид, но не с матерью тебе надо гулять.
Роман тотчас напрягся. Подобные разговоры неизменно вызывали в нем глухое раздражение.
— Ну, неужто у тебя никого нет? — поставив чистое блюдо в шкаф, мать присела рядом. — Ни за что не поверю.
— Ты же знаешь, что никого у меня нет, — сухо ответил он и отложил телефон. Настроение вмиг испортилось.
— Ничего я не знаю. Правда, нет? Совсем никого? Да быть этого не может! За таким красавцем девушки в очередь должны выстраиваться, — шутила мать. Но ему было не до шуток. Да и мать за несерьезным тоном прятала давнее беспокойство по поводу его личной жизни. Точнее, ее отсутствия.
— Прекрати, — отрезал Роман жестко и тут же, словно спохватившись, гораздо мягче добавил: — Мам, серьезно, давай не будем об этом.
Мать шутить перестала, но даже и не подумала менять тему.
— У меня не праздное любопытство. Я за тебя боюсь. Боюсь, что ты останешься один. Ты и так вон почти одичал. Молодой здоровый мужчина и один! Причем сознательно. Это ненормально. Противоестественно. Тебе двадцать шесть, а ты в какого-то монаха превратился.
Вот почему жизнь с матерью когда-то казалась ему душной и невыносимой, вспомнил Роман.
В монаха он не превращался. Но не рассказывать же матери о редких одноразовых встречах, чисто чтобы пар спустить. Ему самому после подобных эпизодов становилось противно. Да и мать, как он подозревал, интересовало совсем другое. Ей хотелось, чтобы он завел настоящие отношения, а то и вообще семью. Только вот ему этого не хотелось. Совсем. Категорически. Никого он больше к себе не подпустит, никому больше не доверится, и не потому что боится, нет. Просто больше ничего этого не хочет. Там, внутри у него, все давно выжжено и мертво. Жаль, что матери этого не понять.
— Думаешь, я не знаю, что ты такой из-за нее? — не унималась мать. — Столько лет прошло… забыть давно пора! Она-то сразу забыла. В тот же год замуж выскочила, как только ты уехал…
— Я помню, — процедил Роман.
— А лучше бы забыл! И жил бы себе дальше, не думая об этой ш… — мать осеклась, но Роман все равно завелся.
— Я о ней и не думаю, но и ты не трогай ее. Не говори о ней… так.
— Хорошо, извини. Я тоже погорячилась, — выдавила мать, пытаясь взять себя в руки, что само по себе для нее, обычно жесткой и категоричной, было несвойственно. Ольгу мать всегда не любила и прежде в выражениях не стеснялась. Даже странно, что сейчас так легко успокоилась. Впрочем, помолчав минуту, все же добавила с плохо скрываемым презрением: — Она ведь тоже теперь на комбинате работает. В бухгалтерии. При мне-то, конечно, к нам не совалась. А как только я ушла с поста, сразу помчалась к Павлуше. Ну а тот что? Принял ее, дурачина.
Павлушей мать снисходительно называла Павла Викторовича Потапова, который всю жизнь был ее замом, ну а после нее сам возглавил филиал.
— Я спать, — объявил тогда Роман, чувствуя, что неприятный разговор иначе не прекратится.
Позже он вспоминал слова матери и иногда ловил себя на безотчетном желании заглянуть в ее дело — по должности он имел доступ к личным делам сотрудников комбината. Там и ее фото свежее должно быть, и, возможно, какая-нибудь информация. Но тут же одергивал себя, напоминая: ему это неинтересно. Его это не касается. И, к собственной гордости, так за два года ни разу его и не посмотрел. Да и вообще после смерти матери практически не вспоминал ее. Олю Зарубину.