Его батальон
Пистолет стрелял безотказно, Волошин за двадцать шагов отбивал из него горлышко у поставленной на пенек бутылки, сшибал по заказу любую ветку на дереве. Всякий раз, разбирая его, он с сожалением думал, что когда-то им придется расстаться, и хотел, чтобы после него тот достался хорошему человеку. Жалеть не будет.
Осторожно сдвинув с рукоятки затвор, Волошин не очень чистым носовым платком старательно вытер его пазы, освободил пружину. Надо бы прочистить и ствол, за несколько дней, минувших после стрельбы, там, наверно, наросло коросты, но у него не оказалось щелочи. Он нерешительно посмотрел на блаженно спящего Гутмана, смекая, куда тот мог запихать вещмешок с их солдатским имуществом, как вдруг заслышал снаружи шаги. Шаги гулко отдавались в подмерзшей земле и явно приближались к землянке. «Разведчики?» — со вспыхнувшим оживлением подумал комбат, но в траншее шаги притихли, от неумелых рук незнакомо зашевелилась палатка, и в землянку просунулось раскрасневшееся от ветра молодое лицо.
— Разрешите, товарищ капитан?
— Да, пожалуйста, — сказал Волошин, почувствовав легкое разочарование от того, что вместо долгожданных разведчиков прибыл комсорг полка лейтенант Круглов. Впрочем, комсорг был неплохой, общительный парень, и разочарование комбата скоро исчезло.
— Что, майор Миненко послал? — занимаясь пистолетом, спросил Волошин.
— Да. У вас же намечается завтра, — просто сказал Круглов, стягивая с рук рукавицы. — А что это печка затухла? Дрова вышли? Ну, тоже хозяева, в лесу сидят, а дров не имеют.
Прежде чем комбат с Чернорученко успели что-либо ответить, комсорг поднял плащ-палатку и исчез в траншее. Послышался его приглушенный разговор с часовым на НП, шаги, потом все опять смолкло.
— Шебутной комсорг, — сонным голосом проговорил Чернорученко не то с похвалой, не то с осуждением молодого лейтенанта, которому годился в отцы.
«Живой, да», — подумал Волошин. Круглова он знал давно, еще с тех пор, когда сам командовал седьмой ротой, а этот лейтенант был командиром взвода в полковой роте автоматчиков. Расторопный был автоматчик, ничего не скажешь. Впрочем, став комсоргом полка, лейтенант, кажется, не изменился.
Не минуло и четверти часа, как снова послышались шаги, сильный шорох в траншее, Чернорученко распахнул палатку, и Круглов бросил на пол охапку настылых ветвей.
— Вот, хоть погрею вас. А то замерзнете.
Он начал с хрустом ломать, видно, не очень сухие ветки, заталкивать их в узкую топку печки, Чернорученко помогал ему, скоро в землянку дунуло дымом, но в печке помалу пошло разгораться. Комсорг сдвинул на затылок шапку и, встав на колени, откинулся от печки.
— Люблю огонь!
— Кто не любит, — скупо сказал Волошин, сохраняя прежнюю озабоченность.
— Что там в полку слыхать?
— А что в полку? Я во втором батальоне, у Паршина, был. Вдруг звонок, Миненко: шагом марш к Волошину, завтра сабантуй.
— Сабантуй, да. Приказано взять высоту.
— Возьмем, раз приказано, — легко заверил комсорг.
— Гляжу, ты оптимист.
— А что ж! Что комсоргу остается? Задор, уверенность и оптимизм.
— Недурно. А Паршин что? Отсиживаться будет?
— Куда там! На совхоз наступает. Пополнение получил.
— Дополнение и я получил. Семьдесят семь человек.
— Ого! Так много!
— Все новенькие. Необстрелянные. Им бы недельку в обороне посидеть. Пообвыкнуть.
— Не получается в обороне.
— К тому же по-русски почти не понимают.
— Это хуже. Хорошо, я их понимаю. Переводчиком буду.
— А ты откуда?
— В Средней Азии жил. Самарканд, Бухара, Чарджоу.
— Ясно. Тогда спасибо майору Миненко. Действительно, может, поможешь договориться.
Волошин собрал пистолет, вложил его в жесткую кобуру, вытер платком руки. Круглов сидел перед топкой и, с треском ломая хворост, пихал его в дымящую печку. Комбат ждал, что комсорг, проинструктированный замполитом, заговорит о предстоящей политмассовой работе, но тот, будто избегая этой темы, говорил о другом.
— А как же с политобеспечением? — осторожно спросил Волошин. — Митинг проводить не будем?
— А зачем? Я и так побеседую. И им письмишко почитаю. Письмишко классное получил. От девушек из Свердловска.
— От знакомых?
— Нисколько. Пишут на имя комсомольского секретаря части. Не письмо — целая поэма. Хотите почитать?
Он схватился за свою набитую бумагами кирзовую сумку, но Волошин сказал:
— Зачем? Не мне же адресовано.
— Так с моего согласия. Я вот бойцам все читаю — слушают, не оттащишь. И сердечно и патриотично. Хоть в газете печатай.
— Вот и почитай в ротах.
— Обязательно. Вот как они пишут, послушайте, — сказал он, торопливо разворачивая помятый треугольник. — «От имени и по поручению всех наших девушек, здравствуйте, дорогие и любимые воины-герои, красавцы молодые и чуть постарше, мы любим вас и гордимся вами, и ждем вас днем и ночью, бесконечно храня нашу любовь и нашу девичью нежность…» Ну? И так дальше.
— Хорошо пишут, — сказал Волошин.
Круглов спрятал письмо и застегнул сумку.
— Ну что, сколько там настучало? — Он взглянул на лежавшие на ящике часы Волошина. — Ого, уже три? Пойду в роту.
— В какую пойдешь?
— Какая под высотой? Самохина?
— Самохина, — сказал, подумав, комбат. — Но я бы посоветовал сходить в восьмую. Муратов там захандрил что-то.
— Это почему?
— Да так. Ерунда. Но надо бы подбодрить.
— Хорошо, пойду к Муратову. Старый знакомый все-таки. Вместе в полк прибыли. А потом и к Самохину заскочу.
— Что ж, давай.
— Главное — письмо прочитать. Знаете, как вдохновляет?
— Посмотрим, как ты их вдохновишь завтра.
— В наилучшем виде. Только вот времени в обрез. Ну что ж, утречком встретимся?
— Непременно.
Круглов ушел, и в землянке опять стало тихо. Прислушиваясь к отдаляющимся в траншее шагам, Волошин вспомнил о высоте и подумал, что придется, наверно, снова вылезать из землянки и идти к Самохину — он просто терял надежду дождаться на КП пропавших где-то разведчиков. Но усталое тело медлило, так хорошо было сидеть в тепле и покое, тревожно сознавая, что истекают последние часы ночи, а завтра все уже будет не так. Хотя, может, и обойдется. Они возьмут высоту, закрепятся, зароются, настанет какая-никакая передышка, можно будет отдохнуть в обороне.
Вот ведь о чем мечтается, спохватился комбат, поймав себя на этих расслабляющих, почти крамольных на фронте мыслях. Пол-России стонет под немцем, льется кровь пополам со слезами, люди ждут не дождутся, когда Красная Армия осилит захватчика, а он о чем размечтался — стать в оборону, отдохнуть, отоспаться. Но что делать — именно так. Сердцем и разумом чувствуешь и сознаешь одно, а тело, каждая часть твоей теплой плоти жаждут другого; у них свои, куда более скромные, требования, но без удовлетворения их — никуда. Очень несовершенен, слаб человек, но другого вот не дано. Чтобы достичь больших целей, приходится считаться с маленькими нуждами этих несовершенных и слабых людей, судьбами и телами которых вымощен весь длинный путь к огромной победе.
И Круглов прав, идя к ним не с лекцией о положении на фронтах и не с разъяснением очередного приказа Верховного, а с трогательным в своей девичьей наивности письмом истосковавшихся в обезмужичевшем тылу девчат. Действительно, такое письмо способно скорее тронуть очерствевшие души тех, кому адресовано, и наверняка благотворнее сработает в их сознании, чем чеканные слова воинского приказа, ставящего все те же задачи. Если бы эти задачи было так легко выполнить, как запечатлеть их в сознании у каждого! А вот письмо, этот тихий голос девичьей нежности, из-за тысячи верст прилетевший в промерзшую фронтовую темень, — что может быть светлее и ближе для издрожавшегося, оголодалого, изнывшего от долгой разлуки с близкими человека на фронте?
Но комбат не хотел читать эти, может быть, самые лучшие из всех когда-либо написанных от имени и но поручению строки, он предпочитал такие слова любви, которые не покажешь другому, не прочитаешь на собрании.