Карьер
— Виктор, выдь! Тут какую-то Барановскую спрашивают.
— Кто спрашивает? — глухо донеслось из дома.
— Ну выйди! Кто, кто…
Из двери высунулся молодой человек в белой майке с разогретым паяльником в руках, от которого еще струился в воздухе дымок, он прикрикнул на собаку, и та сразу замолкла. Женщина проскользнула мимо в дверь дома, откуда слышался нетерпеливый младенческий плач.
— Хотел спросить: соседка ваша Барановская, что напротив жила, — прерывающимся от волнения голосом напомнил Агеев. — Она… Судьба ее какая?
— Барановская? Какая Барановская? Тут раньше Валюки жили, выехали на целину. Года три или четыре тому.
— Валюки… А вы… Простите, сколько вам лет? — с растерянной улыбкой спросил Агеев, начиная понимать что-то.
— Мне? Ну, двадцать восемь. А что?
— Да так, ничего, — все враз поняв, ответил Агеев. — Извините, я тут, знаете, напутал.
— Да? Ну бывает…
Он прикрыл за собой калитку и побрел по улице, ясно сообразив, что двадцативосьмилетний Виктор родился в конце пятидесятых годов и, конечно же, еще до его рождения в доме Барановской могло смениться не одно семейство жильцов. Вот если бы встретить кого из старожилов, довоенных обитателей этой улицы, уж от них, наверно, можно было бы узнать побольше. Агеев оглянулся — белая майка Виктора все еще виднелась во дворе, и он вернулся к калитке.
— Я извиняюсь, скажите, а тут, на вашей Зеленой есть кто-нибудь из стариков? Что тут до войны жили?
— А кто их знает, — насупился Виктор и, вдруг что-то вспомнив, тряхнул светлой волосатой головой. — Супрунчук, может…
— Да что Супрунчук! — перебила его появившаяся на крылечке жена с запеленатым младенцем в руках. — Супрунчук твой с праздника не просыхает. Вон лучше Поддубского спросите, он должен знать.
— А где это? — оживился Агеев.
— Да вон третья хата от угла. «Жигуль» там синий стоит, — охотно объяснил Виктор.
Скорым шагом Агеев направился вдоль улицы и действительно во дворе третьего от угла дома увидел синий «Жигуль» с настежь распахнутыми четырьмя дверцами, раскрытым багажником и поднятым капотом. Возле него хлопотал не старый еще мужчина в темно-синем спортивном трико.
— Здравствуйте!
— Добрый день, — поднял озабоченное лицо мужчина и выжидательно уставился в него.
— Мне Поддубского, — пояснил Агеев, едва сдерживая нетерпение.
— Ну, я Поддубский, — сказал мужчина и выпрямился с гаечным ключом в руке.
— Нет, знаете… Мне… чтоб постарше.
— Постарше? Отца, что ли? Так отец на рыбалке. Выходной все же, запрет только сняли. Я вот тоже собрался, да эта холера закапризничала.
— А отцу сколько лет? — спросил Агеев, опять настораживаясь. Упоминание о рыбалке как-то не вязалось в его представлении с пожилым возрастом отца.
— Лет? Пятьдесят пять вроде.
— Да…
— А что, мало? Так у нас тут имеется и постарше. Дед! — позвал мужчина, обернувшись. Но на дворе больше никого не было. — Где же он? Только сейчас выходил…
Мужчина прошел за угол дома, где начинался ряд недавно отцветших деревьев с побеленными стволами, между которыми лежали прополотые, политые с утра грядки.
— Дед, тебе сколько лет?
Ответа оттуда не послышалось, и Агеев тоже прошел за угол. С тыльной стороны дома на скамейке под кустом отцветшей сирени сидел глубокий старик в истоптанных валенках на тощих ногах. Сосредоточенно уставясь перед собой, он, похоже, находился во власти своих старческих дум и никак не отреагировал на их появление, только вскинул на Агеева рассеянный взгляд.
— Вот хочу спросить вас, — бодро начал Агеев. — Вы давно тут живете?
— Да он тут всю жизнь. Тут и родился, — охотно объяснил мужчина.
— Может, помните, тут на Зеленой Барановская жила?
— Была Зеленая, — подсказал сзади мужчина. — Теперь Космическая.
— Переименовали?
— В который раз. После войны была Танкистов. Потом Пекинская. Теперь Космическая.
Старик на скамейке как-то странно закачался вперед-назад, задвигал свешенными между колен жилистыми кистями рук.
— Барановская, Варвара… Немцы застрелили.
— Застрелили? Вот как!..
— Застрелили. На станции. Помню, как раз на зимнего Николу. Я еще дрова возил…
Это хотя и не было ошеломляющим для Агеева, который давно предполагал именно такой исход, он все же испуганно подумал: за что? Уж не из-за него ли? С щемящей болью в душе он постоял молча, будто дожидаясь, что еще скажет старик. Но старик молчал, размышляя или в ожидании новых вопросов.
— А еще, может, знаете, — с надеждой начал Агеев, — тут где-то на соседней улице жил один человек, жестянщик или слесарь, он еще в войну терки из жести мастерил, зерно тереть…
— Лукаш?
— Может, и Лукаш, не помню. Так у него на квартире учительница была приезжая. А с ней сестра жила…
Сказав это, Агеев почувствовал, что приблизился вплотную к тому главному пределу, к которому шел столько лет, и сейчас, наверно, услышит свой приговор. Надо было собраться с силами, чтобы выдержать его, каким бы он ни был.
— Лукаш мастеровой был, ага… Умел по дереву и по металлу. Мне еще рамы после войны делал. Мастеровой был, ага…
Лицо старика на короткий момент просветлело, он оторвал взгляд от земли и повел им в сторону Агеева. Агеев разочарованно выдохнул и переступил с ноги на ногу — сесть тут было не на что.
— Мастеровой… Помер. Давно уже.
— Так учительница квартировала у него…
— Что? Учительница? Можа, и была.
— А вы не помните, дед?
— Учительница? — повторил, помедлив с ответом, старик. — Не, не помню.
Почти убитый этим визитом, Агеев вышел на улицу. Потерянно побродив по одной и по другой стороне, еще раз зашел в заброшенный, зарастающий сорняками двор Барановской, узнавая и не узнавая обветшалые стены ее дома, подгнившие, выкрошенные углы, покосившиеся простенки. Он обошел хлев, сараи за дровосекой, поросшей густой, по колено лебедой, заглянул в огород с тыльной стороны усадьбы и не увидел там пристройки-сарайчика, который, наверно, давно уже разобрали на дрова, — по самую стену дома шли ровные борозды дружно взошедшего картофеля. На глаз он отметил то место, где стоял его топчанчик и где была дыра в стене, возле которой под камнем он прятал свой пистолет «ТТ». Кто-то, наверно, нашел, если в свое время пистолет не подобрала полиция.
Вернувшись во двор, издали посмотрел на сад, который, оказывается, тоже не пощадило время — старые яблони медленно по одной умирали, теряя отсохшие суки и ветки; кусты смородины и крыжовника, некогда отделявшие сад от двора, вывелись начисто, на меже огородов над тыном чернело голое сучье нескольких засохших вишен, очень памятных ему с того лета. Теперь он даже не подошел к ним. Всем его существом овладевало гнетущее ощущение неудачи. Чтобы как-то справиться с ним, он еще прошел в конец улицы, мимо высокого дома с немецкой крышей, перешел на следующую. С новой надеждой встретил пожилую женщину с сумкой и сразу спросил, не помнит ли она Лукаша-жестянщика. Женщина устало опустила наземь тяжелую сумку, доверху набитую хлебом, поправила пеструю косынку на голове.
— Как же, был Лукаш, Ванькович его фамилия. Помер после войны.
— А у него учительница перед войной на квартире жила.
— Учительница? Была, кажись, пригоженькая такая. Вот не помню, как звали…
— Вера, — с воспрянувшей радостью подсказал Агеев.
— Можа, и Вера, не помню вот.
— А что с ней дальше случилось, не вспомните? К ней еще сестра перед войной приезжала. Мария.
Женщина наморщила и без того морщинистое переносье, всмотрелась в дальний конец улицы, по которой уже грохотала «Колхида» с прицепом.
— Не знаю. Помню, вроде была молодая девушка. Недолго пожила. А куда делась?..
— После войны не объявлялась?
— Не знаю…
Агеев еще прошелся несколько раз по этой и по соседним улицам и, совсем было отчаявшись, подошел к двум мужчинам, болтавшим возле калитки. Один из них стоял по эту ее сторону, а другой, худой и высокий, — по ту, оба курили и о чем-то развязно беседовали, то и дело грубовато посмеиваясь. При обращении к ним, однако, умолкли и, выслушав Агеева, худой и высокий из-за калитки радостно оживился.