Болото
При всей своей женской уверенности Анечка, по-видимому, не учла некоторых особенностей профессии генерала. Хотя тот и отлучался из дома, но вовсе не оставлял его без присмотра, и кое-что из отношений Анечки с поваром стало ему известно. Неделю тому назад, неожиданно вернувшись из командировки, он оставил свой «Виллис» в начале улицы и к даче подошел пешком. В их спальне жены не оказалось, Анечка в это время блаженно досматривала сны в пристройке; старшина-повар тем временем растапливал на кухне плиту. Там же генерал и объявил Огрызкову, что ему все известно и он отсылает повара – диверсанта и разведчика – в партизанскую зону на исправление. «Куда?» – поинтересовался ошеломленный Лешка. В распоряжение белорусского друга генерала – секретаря подпольного обкома. «Что ж, – подумал Огрызков, – наверно, и подпольные секретари любят пожарские котлеты, не все же питаются концентратами с московского пищекомбината имени товарища Микояна». В тот же день он собрал свой вещмешок и, недолго помявшись у генеральской спальни, где, запершись, рыдала Анечка, пошел на электричку. В партизанском штабе уже его ожидали.
Он ничего больше не слышал об Ане и особенно не тосковал о ней. Иногда, вспоминая генеральскую дачу, думал: какой там у них новый повар? Если ничего себе парень, то Анечка своего не упустит. Но, может, не пропадет и Лешка Огрызков. Особенно если у партизанского генерала окажется молодая ППЖ...
Тумаш уснул сразу, как только свалился наземь, но, показалось, его тут же кто-то толкает – вставай! Фельдшер не сразу понял, кто это и где он. Оказалось, будит его Огрызков, который, стоя над ним, что-то спрашивает.
Тумаш торопливо поднялся, огляделся. Ну и местечко выбрали они для ночлега! Болото не болото, но и не лес – какая-то заросшая крапивой да ольшаником пустошь. Наверно, от крапивы и комаров сильно саднило лицо и руки. Уже рассвело, небо вверху полнилось светом и голубизной, но в ольшанике было сумрачно, воняло грибной, мухоморной сыростью, и фельдшер со сна зябко содрогнулся. Командир, сидя напротив, копался в своем вещевом мешке, Костя с унылым видом стоял поодаль.
– Доктор, сухарика не осталось? – спрашивал старшина.
Тумаш развязал свой неновый, с мелкими дырками вещевой мешок, из-под брикетов тола достал два обкрошенных сухаря. Старшина разломал сухарь пополам, половинку протянул Косте. Тот мотнул головой:
– Не хочу.
– Думаешь малиной питаться? Ну-ну, – упрекнул его старшина и спрятал сухарь в карман.
Рядом поднялся с травы и командир. Он по-прежнему выглядел озабоченным, вроде рассерженным чем-то. Перекинув через плечо ремень полевой сумки, продел руки в лямки вещмешка. Напоследок аккуратно оправил гимнастерку под ремнем с обвислой кобурой пистолета. Вообще ноша у командира была наверняка полегче, чем у них двоих, приметил фельдшер и взял с травы мокрую от росы винтовку. Груза у него набралось больше, чем у всех.
– Хочешь, дам поднести, – сказал он парню, подняв санитарную сумку.
Костя несмело держал ее в руках.
– Не тяжелая, самый раз будет, – заверил фельдшер и взглянул в сторону Гусакова, который выразительно поглядел на него, но смолчал.
На ходу дожевывая сухари, они выбрались из кустарника на вчерашнюю мокрую от росы дорожку.
Над лесными окрестностями занималось погожее летнее утро. Небо в прогалинах между верхушками невысоких деревьев сияло голубизной, но солнца еще не было видно. Возле путников с тихим зудением вились комары, хотя вчерашней назойливости пока не проявляли, – наверно, дожидались тепла и солнца. За время войны на юге Тумаш почти отвык от комаров, которые теперь немало досаждали ему. Особенно когда жалили в лицо и руки. И ему вспомнилось, как когда-то по таким вот росистым утрам он ходил на озеро – порыбачить. Тогда он был молод, недавно окончил фельдшерский техникум и на пару с доктором Дашкевичем работал в местечковом медпункте. Будучи холостяком, гулял с местными девчатами. И однажды летом увлекся рыбалкой на живописном озерке, раскинувшемся сразу за местечковой околицей. Берега озера густо заросли тростниками, но в одном месте тростник расступался, образуя неширокий пляжик, где на песчаной отмели возле дороги плескалась в полдень и вечером голосистая местечковая детвора. Тумаш выбрал для рыбалки укромное место поодаль, возле поваленного бобрами дуба, иногда там брались красноперка и плотва. Рыбак Тумаш был не очень везучий, иногда за все утро приносил домой каких-нибудь пару плотвичек – коту на завтрак. Случалось, правда, ловил и побольше, а однажды поставил рекорд – дюжину окуньков, которых и зажарил в день собственного рождения, пригласив на угощение коллегу – доктора Дашкевича. Это был человек в годах, жил холостяком, квартировал у сварливой еврейки Голды, с которой последнее время не разговаривал вовсе. Ничего другого из жизни доктора фельдшеру не было известно, да он и не интересовался им, занятый собой – начавшимся ухаживанием за дочерьми Лейбы Когана, в квартире которого недавно поселился. Отношения доктора с фельдшером были чисто служебные, именно такие, видно, и устраивали необщительного, молчаливого Дашкевича. Он никогда и ни с кем не выпивал – ни на работе, ни на вызовах в деревнях. Эта его особенность не всем была по душе в местечке, некоторые открыто не любили доктора, говорили: чересчур гордый, пренебрегает простым человеком. На дне рождения Тумаша неожиданно для фельдшера выпил и разговорился, как будто его прорвало – и об их трудной, неблагодарной работе, и о классовой борьбе и коллективизации, о вымышленных врагах народа и коварных органах. Оказалось, накануне в городе арестовали его сына, инженера-химика, и отец был уверен, что арестовали безвинно. Тумаш сначала даже испугался, пытался возражать, не соглашаться, но скоро понял, что возразить нечего – доктор говорил правду. Но кому не известна была эта его правда, хотя вслух о том не говорил никто, все боялись, – зачем было говорить и доктору Дашкевичу? Кто не знал, что колхозники голодают, что интеллигенция запугана и прижала уши, что всем заправляют органы, придавившие собой и партийное руководство? В районе уже четвертый секретарь райкома партии, все прежние репрессированы. Но репрессировано также и немало колхозников, директор местечковой школы, две учительницы. Зачем было о том говорить? Долго ли можно с такими взглядами гулять на воле?
После памятного разговора Тумаш не удивился, когда однажды, придя на работу, увидел на амбулаторных дверях красную сургучную печать, – сообразил: доктора взяли. На его квартире у Голды всю ночь шел обыск, на амбулаторию еще не хватило времени. И Тумаш встревожился – теперь его очередь. Подумав так, вернулся домой, взял свою свитую из конского волоса удочку и побрел на озеро – в его самый дальний конец. Рыба, однако, клевала плохо, да он и не следил за поклевкой, голова его раскалывалась от пугающих мыслей – что теперь будет? Все-таки они там, за бутылкой, были вдвоем – что может подумать доктор? Тумаш ни о чем никому не рассказывал, но в старом еврейском доме, кроме хозяев да их дочерей, были и еще квартиранты. За дощатой, оклеенной газетами стеной квартировал с семьей учитель обществоведения Квятковский, с другой стороны жил старый бухгалтер сельпо – тихий, неприметный человек, фамилии которого за два года так и не запомнил Тумаш. Наверняка их разговор подслушали, но кто именно?
Тумаш ждал и боялся ареста, а его не арестовывали – лишь вызвали в райотдел НКВД и показали несколько высказываний Дашкевича. Вопрос следователя был поставлен ребром: говорил или не говорил это доктор? Тумаш недолго думал – в общем все было записано правильно или почти правильно, отрицать бесполезно, и он подтвердил: да, говорил. И подписал. По-видимому, следователя это удовлетворило, его отпустили, сказав: когда понадобитесь, – вызовем.
Все лето, осень и начало зимы, во время финской войны и до начала Отечественной фельдшер Тумаш жил под гнетом пугающего ожидания: когда вызовут? Или когда возьмут? По этой причине рухнули и его любовные отношения с младшей дочерью Лейбы, не женился на ней, – страх подавил все его чувства и сковал намерения. Когда началась война и его мобилизовали в армию, Тумашу в некотором смысле стало даже спокойнее – со временем все больше крепла уверенность, что не вызовут. И правда, не вызвали и не взяли. И он постепенно почувствовал себя наравне со всеми, с души спал ежедневный угнетающий груз. Правда, вместе с войной навалился другой груз, который, наверно, и вытеснил первый. Но это был обычный на фронте страх ожидания гибели, который фельдшер Тумаш переживал не один, а вместе со всеми. Тут уж нарекать не на кого...