Обыкновенная жизнь
То было славное, доброе время; была у меня тяжелая, серьезная работа, на которой я мог показать себя, и был дом — опять этакий замкнутый мир, мир только для нас двоих. Мы — это уже не станция, не люди, связанные общей работой, мы — это только двое, жена и я. Наш стол, наша лампа, наш ужин, наша постель; и это «наше» — как ласковый свет, падающий на домашние предметы, делая их иными, прекраснее и неповторимее любых других. Посмотри, дорогой, как хороши были бы у нас эти занавески, правда? Так вот, значит, как развивается любовь: прежде нам достаточно присвоить друг друга, это единственно важно для нас на свете, а присвоив душу и тело другого, начали мы присваивать и предметы для нашего маленького мира, и нас бесконечно радует, когда мы можем сделать нашим еще что-нибудь новое, мы сочиняем планы, как бы устроить так, чтоб этого нашего небывалого было побольше. Я вдруг обнаружил в себе небывалое пристрастие к собственности; мне радостно быть хозяйственным, экономить, откладывать грошик к грошику, — ведь все это для нас, и в этом мой долг. И на службе жестче сделались у меня локти — я изо всех сил пробиваюсь кверху; сослуживцы поглядывают на меня косо, почти враждебно, они злы и неприязненны, а мне все равно; есть у меня дом, умная жена, есть свой собственный, интимный мир доверия, симпатии, доброго настроения, а остальные пусть идут ко всем чертям. Сидишь под золотым нимбом домашней лампы, глядишь на белые, ласковые руки жены и всласть толкуешь обо всех этих завистливых, недоброжелательных, бездарных людишках на работе; они, видишь ли, хотели бы стать на моей дороге… Жена кивает одобрительно и согласно; с ней можно говорить обо всем, она поймет: знает — все делается для нас. Здесь чувствуешь себя сильным и добрым. Только… только б она хоть раз, смятенная и мятущаяся, шепнула мне ночью: «О милый, я так по тебе тосковала!»
XVI
Позднее я получил хорошую, приятную станцию; я был сравнительно молодым начальником, но разве не пользовался я отличной репутацией там, наверху? Возможно, подсобил немного и тесть, не знаю наверное; но я очутился как бы в родовом имении: вот моя станция, и, когда мы с женой перебрались сюда, я с глубоким и праздничным удовлетворением почувствовал; наконец-то дошли, вот мы и на своем месте, и уж, бог даст, на всю жизнь.
Славная была станция, здесь скрещивались почти только пассажирские линии; и местность красивая — долина с заливными лугами, мельницы постукивают, а вдали — большие господские леса с охотничьими замками. По вечерам благоухает на лугах скошенная трава, в каштановых аллеях поскрипывают господские экипажи. Осенью владельцы лесных угодий съезжаются на охоту — дамы в лоденовых платьях, господа в охотничьих костюмах, пятнистые псы, ружья в непромокаемых чехлах. Князь имярек, два-три графа, а порой и особо высокий гость из какой-нибудь августейшей фамилии. Тогда перед станцией выстраивались в ожидании коляски с белыми упряжками, — грумы, лакеи, недвижные, словно аршин проглотили, кучера. Зимой наезжали костлявые лесничие с усами, пышными, как лисий хвост, и благородные управляющие владениями, — они время от времени отправлялись в город покутить всласть. Короче, такая это была станция, на которой все должно было идти безупречно, как часы; не то что вокзальчик тестя, похожий на украшенное лентами народное гулянье, а тихая, благопристойная станция, к которой бесшумно подкатывают скорые, чтобы высадить одного-двух важных господ с кисточками из шерсти серны на шляпе, где даже кондуктора запирают вагонные двери тихо и учтиво. Здесь неуместны были бы наивные, болтливые клумбочки старого моего начальника; у этой станции душа другая — что-то вроде замкового двора; а посему — да будет здесь строгий порядок, везде — чистый песок, и никакого тебе кухонного бренчания жизни.
Много пришлось потрудиться, прежде чем я устроил станцию так, как мне хотелось. До меня то была станция хорошая, но невыразительная; она не имела, так сказать, своего лица; зато вокруг росли старые, прекрасные деревья, и тянуло запахами лугов. И из всего этого я сделаю вокзал — чистый, тихий, как часовня, строгий, как замковый двор. А это сотня мелких проблем — как наладить службу, переделать порядок вещей, где отвести место для ожидающих экипажей и тому подобное. Я сделаю свою станцию красивой — и не букетиками, как мой тесть, а пассажирскими составами, великолепным порядком, точным и бесшумным движением. Каждая вещь хороша, когда она на своем месте; но место это — всегда только одно, и не всякому дано найти его. Но тогда вдруг будто открывается пространство, шире, вольнее, и предметы обретают более четкие очертания и становятся как-то благороднее; ну вот, теперь в самую точку! Я строил свою станцию без каменщиков, из того лишь, что тут уже было; и наступил час, когда я был доволен делом рук своих. Приехал тесть навестить нас — поднял брови, чуть ли не в изумлении погладил нос. «Что ж, хорошо тут у тебя», — пробурчал он, беспокойно косясь, — казалось, в эту минуту он не был уверен, так ли уж нужны его клумбы.
Да, теперь это действительно стала моя станция, впервые в жизни испытал я ощущение чего-то глубоко моего, личного, полное и доброе ощущение собственного "я". Жена чувствовала, что я отхожу от нее, что все это я делаю для себя одного, но она была умна и отпускала меня с улыбкой: иди, иди, там твое дело, пусть будет у тебя свое, а я уж буду оберегать наше. Ты права, дорогая, кажется, я стал чуточку чужд тому, что было нашим; я и сам это чувствую и, может быть, потому так безмерно внимателен к тебе, когда есть хоть минутка свободного времени, но видишь ведь, сколько работы!
Она смотрит на меня приветливо, по-матерински снисходительно. Иди, иди, знаю — вы, мужчины, иначе не можете; вы погружаетесь в свое дело, как… как дети в игру, что ли? Ну да, как ребенок в игру. И все понятно нам без слов, нет нужды говорить об этом; да, ничего не поделаешь, кое-что из нашего общего было принесено в жертву тому, что — только мое. Моя работа, мое честолюбие, моя станция. А она и вздохом не укорит меня, лишь порой сложит на коленях руки да глядит на меня с ласковой озабоченностью. «Послушай, — скажет, колеблясь, — может, не надо тебе так уж много работать, в этом ведь нет нужды…» Я слегка нахмурюсь: откуда тебе знать, сколько всего нужно, чтоб сделать станцию образцовой! Что бы тебе сказать когда-нибудь: «Молодец, здорово умеешь работать»; а то все — «береги себя» и такое прочее… В такие минуты я уходил из дому, — видно, надо мне было вновь и вновь убеждаться в том, что все в порядке и труды мои не напрасны; и немало времени требовалось мне всякий раз на то, чтобы снова находить в сделанном мною подлинную радость.
Но не важно. Все равно это была образцовая станция, люди у меня тянулись чуть не в струнку — словно в каком-нибудь замке, — такое все было чистое и четкое. Господа в зеленых шляпах, пожалуй, воображали, что я стараюсь для них, заглядывали ко мне пожать руку, словно хозяину гостиницы, который очень, очень угодил им, и дамы в лоденовых платьях дружески и благодарно мне делали ручкой, даже их пятнистые собаки вежливо вертели хвостами, когда мимо проходил начальник станции. Эх вы, много чести; я, знаете ли, все это делаю для себя! Что мне до ваших дурацких гостей из владетельных домов! По необходимости козыряю и щелкаю каблуками — и будет с вас. Понимаете ли вы вообще, что такое железная дорога, и такая вот станция, и порядок, и движение, которое идет так гладко? Мой старый начальник — тот понимает: его похвала кое-что да значит; это все равно как если б отец мой провел ладонью по готовой работе: славно сделано. Никто из вас не может оценить, что такое моя станция и сколько я ей отдал. Даже собственная жена не понимает, хочет сохранить меня для себя, потому и говорит: «Береги здоровье». Она самоотверженная, слов нет, она способна принести себя в жертву человеку, но не большому, великому делу. Теперь вот думает: «Были бы дети, тогда бы и мой не так зарывался в работу, больше бы дома сидел». И нате вам, как назло: нет детей. Я-то знаю, чего ты только об этом не передумала, отсюда твое «как бы ты не переработался», да то, да се, и кормишь меня, как лесоруба. Я толстею, я стал огромен — а ничего. И сидишь ты с сухими глазами, уронив на колени шитье — как у матушки моей, только матушка чуть что — сразу в слезы. Легло это между нами, как брешь, не поможет — теперь ты сама судорожно льнешь ко мне, но брешь остается. Потом ты лежишь без сна, и я не сплю, но мы молчим — боимся, вдруг вырвется слово, что нам чего-то не хватает. Знаю, моя хорошая, есть тут несправедливость: у меня — работа, станция, мне и достаточно, но не тебе.