Дикая тишина
Я снова поставила чайник. Мот уже должен был доехать – почему он не звонит? Я переворачивала страницы, осторожно разнимая слипшуюся сухую бумагу, и описания тропы бросались в глаза, вызывая вспышки воспоминаний. «Плавно уходит вглубь полуострова и вверх по холму». Я рассмеялась, вспомнив, как мы в самом начале пути перечитывали эту строчку, глядя на крутую тропу, зигзагом уходящую вверх по практически вертикальной скале. Когда страницы наконец начали отделяться друг от друга, на полях обнаружились заметки Мота, и я увидела перед собой его лицо: как он смотрит на меня при свете фонарика темным вечером, когда последний луч солнца уже исчез за горизонтом и зеленый купол палатки укрыл нас двумя слоями отсыревшего нейлона. Все тот же дикий, неукротимый мужчина, которого я любила всю свою взрослую жизнь, сидел на спальнике, а я лежала, борясь со сном, но продолжая смотреть, как он пишет. Он улыбался, царапая на полях путеводителя похожие на паучков слова, описывая дни, которые мы только что провели на скалах и пляжах, в палатке на каменистых выступах и мысах. «Ночевали на утесе Лески, скорее в море, чем на берегу моря». «Так хочется есть, что я съел печеньку Рэй, кажется, она не заметила». «Открыл палатку и обнаружил, что мы всего в метре от края скалы». «Ежевика». «Море – как сироп, я сам превратился в море». «Держал Рэй за руку на краю света». «Сегодня я гулял с черепахой».
Глядя на выцветшие карандашные заметки, я снова была с Мотом под солнцем и дождем и смотрела, как он шагает по тропе впереди меня, подгоняемый ветром в новый мир. Мир университета и церкви, где прямо перед крыльцом проходила береговая тропа, а я каждый день ждала его дома. Но он все не звонил – где же он?
Листки разлеплялись медленно, я дошла до страницы сто сорок: бухта Портерас. «Дельфины и прилив». «Я бежал, держа палатку над головой». «Неужели это правда?» Волшебный момент, когда мы поняли: Мот опроверг слова врача о том, что кортикобазальная дегенерация неизлечима и ему никогда не станет лучше. Ночь, когда мы метались по пляжу при свете луны, убегая от прилива, держа над головой полностью собранную палатку, и учились вновь надеяться на лучшее. После похода, перед началом занятий в университете, мы встретились с врачом. Моту стало намного лучше, рассказали мы, ему удалось сделать то, что все авторитеты по его болезни считали невозможным. Однако врач не впечатлился.
– Можете учиться, если хотите, но будьте готовы все бросить: до конца вы не доучитесь.
Мы не поверили ему, не захотели поверить. Однако время шло, Моту приходилось все больше времени проводить за учебниками, и те здоровье и свобода движений, которые он вновь обрел было в походе, стали его покидать. В тихом холоде зимы к нему вернулись боли и скованность суставов, его движения вновь замедлились. Теперь всякий день начинался с борьбы за то, чтобы выпрямиться и встать, и с каждым неверным утренним шагом нас охватывало неумолимое чувство безысходности. Мы были вынуждены принять то, что сказал врач: скорее всего, Мот не сможет доучиться до конца. И уж точно он не доучится до конца, если так и будет прогуливать занятия; может быть, мне стоит самой отвозить его в университет, а потом забирать? Но нет, ведь тогда траты на бензин вырастут вдвое, а студенческого займа и так едва хватает, чтобы сводить концы с концами. Лучше я заведу какое-нибудь устройство, чтобы следить, где он находится. Я закрыла книгу, и мысль о том, что однажды Мот не сможет вспомнить наш поход, переполнила меня печалью. Настанет день, когда болезнь зайдет так далеко, что тот волшебный опыт, который мы пережили вместе на дикой природе, будет потерян для Мота навсегда, и я останусь наедине с воспоминаниями. День, когда путеводитель останется единственным свидетельством того, что мы вообще отправились в поход.
Да где же он, черт возьми?
///////
Было позднее утро, когда я включила свет; солнце уже миновало точку, в которой ненадолго попадало в окно, и в квартире стало темнеть. Я допила чай и просто сидела за столом, глядя на улицу из высокого церковного окна, выходившего на стену соседского сада. Стена была двухметровой высоты и наполовину закрывала вид, но над ней виднелись какие-то кусты и магнолия в саду. Из зарослей плюща вывалилась крупная коричневая крыса и засеменила по стене, затем остановилась, уставилась на меня круглыми глазами, развернулась и побежала обратно. Я открыла дверь, чтобы посмотреть, куда она направилась. Крыса уже исчезла в сплошной завесе плюща, покрывавшей скалу в каких-то полутора метрах от двери, но листья колыхались, выдавая ее перемещения. Стоя в темном сыром зеленом коридоре между стеной церкви и скалой, я следила за тем, как невидимый зверек, шурша листьями, пробирается вверх. Там, между кустами буддлеи и крышей церкви, виднелась тонкая голубая полоска неба – мир, где светило солнце, где дул ветер, и мне очень нужно было туда попасть. Замкнутое пространство вдруг начало давить на меня со всех сторон, и я поняла, что пора выбраться на воздух.
Схватив куртку и телефон, я выбежала на улицу, чтобы дойти по ней до открытых скал, как делала каждый день с момента нашего переезда в церковь. Узкая улочка, по которой едва могла проехать одна машина, была полна людей. Они шли, громко разговаривая и размахивая руками. Я пошла было с ними рядом, но внезапно меня охватило острое чувство паники, и я вжалась в стену сада, пережидая, пока толпа схлынет. Что происходит? Я не могла понять, отчего у меня стучит в висках и горят щеки. Приливы со мной уже случались, и это был не прилив, но что тогда? Возможно, я заболела? Люди все шли мимо, шумные и деловитые.
– Добрый день! Прекрасная погода.
Мне удалось только выдавить в ответ еле слышное «добрый». Не зная, что делать, куда бежать, я развернулась и помчалась обратно в церковь, захлопнула за собой железную калитку и укрылась в коридоре. Я лежала на полу, пытаясь унять колотящееся сердце, мысли скакали в голове, как бешеные. Постепенно шум в голове успокоился, и я поняла, что за тот год, что мы прожили в церкви, я практически не общалась ни с кем, кроме Мота и наших двоих детей, когда те звонили или приезжали в гости. Выходя на улицу одна, я старалась ни с кем не разговаривать; если же мы были вместе с Мотом, то он болтал за нас обоих.
Пыталась ли я хоть с кем-нибудь поговорить с тех пор, как мы здесь поселились? В магазине я могла бы поболтать с продавщицей, она часто спрашивала, помогая мне складывать покупки: «Вы к нам насовсем переехали? Я вас все время вижу. А откуда вы переехали – похоже, из Корнуолла?» Она заговаривала со мной много раз, но я всегда уходила от ответа, просто бормотала ей «спасибо», хватала сумку и убегала. Иногда прохожие останавливались, чтобы через ограду полюбоваться фасадом высокой, внушительной церкви, и задавали мне вопросы о ее истории. Я отвечала, что ничего не знаю, но могу позвать Мота, который знает. После этого удирала за церковь и уже не показывалась оттуда. Выходя за дверь, я всегда находилась в состоянии повышенной тревожности, болезненного осознания всего вокруг. Когда мы шли по тропе с рюкзаками на спинах, никаких проблем с общением у меня не возникало, так почему же теперь, в деревне, мне так важно оставаться невидимой? С трудом обретенные на тропе песчинки веры в себя пропали, растворились, исчезли в наползающем с моря тумане. Рассердившись на себя, я села. Это просто смешно – столько времени избегать общения с людьми. Я слишком долго потакала своей слабости.