Похититель вечности
У меня еще оставался шанс. Мне было шестнадцать, я был силен и здоров. Ему — лет сорок, так что, считай, ему вообще повезло, что он пока не умер. Если мне удастся проскочить мимо, прежде чем он меня схватит, я смогу и дальше бежать сколько влезет. Он уже задыхался, а я мог бы удирать от него еще минут десять, даже не вспотев. Фокус заключался в том, чтобы увернуться от него.
Мы стояли, глядя друг на друга; он костерил меня, обзывал воровской свиньей, жуликом и грабителем, грозил, что хорошенько меня проучит, когда схватит. Подождав, пока он подойдет ближе по левой стороне, как я и рассчитывал, я с громким криком бросился направо, пытаясь перехитрить его, но в тот же миг он рванулся ко мне, мы столкнулись, и я рухнул под его тушей, а он, сопя, навалился на меня. Я попытался встать, но он действовал быстрее — одной рукой прижал меня за шею к земле, другой нащупал у меня бумажник старика. Он забрал его и сунул себе в карман; я попробовал бороться с ним, но он ударил меня палкой по лицу, и на миг я ослеп, услышав, как мой нос с треском вминается в череп, глотка наполнилась кровью и слизью, в глазах резко вспыхнул свет. Он поднялся, я спрятал лицо в руках, пытаясь унять боль, а мужчина снова принялся обрабатывать меня палкой, пока я не забился в угол бесформенной кучей тряпья; мой рот был полон крови и мокроты, тело отделилось от разума, ребра были едва не переломаны пинками и ударами, челюсть распухла и кровоточила. Струйки крови текли по моей голове, и я не знал, сколько пролежал там, скрючившись, прежде чем понял, что он ушел, и я могу встать.
Лишь через несколько часов я доплелся до дому — кровь, стекавшая по лицу, ослепляла меня. Я открыл дверь, и, увидев меня, Доминик закричала. Тома разревелся и спрятался под одеяло. Доминик притащила ведро тепловатой воды и стащила с меня одежду; когда она прикасалась к моим ранам, мне было так больно, что меня не возбуждала даже ее забота. Я проспал три дня, а когда проснулся, чистый, но весь разбитый и больной, она сказала, что с моей карьерой карманника покончено навеки.
— Попрощайся с Дувром, Матье, — произнесла она, когда я открыл здоровый глаз. — Мы уедем, едва ты поднимешься.
Я был слишком слаб и спорить с нею не мог, а когда пару недель спустя мое здоровье поправилось, наши планы были уже определены.
Глава 5
КОНСТАНС И КИНОЗВЕЗДА
Самый недолговечный из моих браков случился в 1921 году, но несмотря на его краткость, я вспоминаю о нем с огромной нежностью — Констанс была второй самой любимой из моих жен в этом веке. Я перебрался в Америку сразу же после войны, желая стереть из памяти воспоминания о госпитале, британском Министерстве иностранных дел и кошмарной Беатрис, вдове моего тогдашнего, незадолго до того скончавшегося племянника Томаса. Я взошел на борт океанского лайнера и отправился в плаванье к берегам Соединенных Штатов, наслаждаясь ободряющими неделями трансатлантического вояжа, днями солнца и романтики. Высадился я в Нью–Йорке и, к своему смятению, обнаружил, что город все еще одержим европейскими делами и жаждет побольше узнать о Версальском договоре [9] и кайзере. Совершенно посторонние люди в тамошних салунах, заслышав мой акцент, неизменно пытались втянуть меня в разговор. Знаком ли я с королем, спрашивали они? Верно ли то, что о нем говорят? Что слышно о Франции? На что похожи окопы? Надо сказать, одно из главных достижений нынешнего века глобальных телесетей — в том, что посторонним людям больше нет нужды расспрашивать обо всяких банальностях. Уже за одно это мы должны быть благодарны современным технологиям.
Раздраженный таким назойливым вмешательством в мою жизнь и несколько потерявшись в огромном городе без друзей и какого–либо занятия, как–то днем я решил посетить местный синематограф — посмотреть хронику и какие–нибудь новые киноленты. Выбранный мною театр оказался просто небольшой комнатой с высоким потолком, в которую едва вмещалось человек двадцать пять, но заполнен он был лишь наполовину, и я уселся посередине предпоследнего ряда, стараясь держаться как можно дальше от простонародья. Сиденья были деревянные и жесткие, в зале удушающе смердело по́том и перегаром, но зато здесь было темно и никто не приставал с разговорами, поэтому я остался, понимая, что вскоре перестану обращать внимание на малоприятные ароматы местного населения. Началась хроника, оказалось — все та же устаревшая чепуха, которую я уже тысячу раз наблюдал в реальной жизни: войны, перемирия, всеобщее избирательное право, — но движущиеся картинки забавляли меня. Я посмотрел «Тихую улицу» и «Лечение», обе картины — с Чарли Чаплиным [10]; когда они начались, публика принялась ворчать — похоже, люди уже неоднократно видели их и жаждали теперь новых развлечений, но почти сразу недовольное брюзжание сменилось хохотом, вызванным грубоватой катавасией на экране. Когда киномеханик менял пленку посредине каждой ленты, я невольно ерзал на сиденье — мне страстно хотелось узнать, что будет дальше, меня захватили мелькающие черно–белые образы, а сознание, пусть и ненадолго, совершенно освободилось от воспоминаний о событиях последних лет. Я остался и посмотрел ту же программу несколько раз подряд; к тому времени, как я покинул театрик, на улице уже стемнело, в горле у меня пересохло и мне требовалось освежиться чем–то жидким, я принял решение.
Я хочу поехать в Голливуд и работать в синематографе.
Это было долгое трехдневное путешествие на поезде через всю страну, но оно позволило мне разработать план штурма того, что, как я уже понял, стало новой и стремительно развивающейся формой искусства. На этом можно делать деньги — газеты уже принялись перемывать косточки кинознаменитостям и писать о невероятном богатстве и разгульном житье Китона, Сеннетта, Фэрбенкса и прочих. Загорелые, столь непохожие на свои бледные, зачастую менее эффектные alter ego [11], которые дурачились на экране, они мелькали на первых полосах ежедневных газет, красовались в теннисных костюмах на кортах роскошных поместий или в строгих нарядах на балах по случаю дню рождения Мэри Пикфорд, Мейбл Норман или Эдны Первиенс [12]. Не так уж сложно отыскать путь в это общество, подумалось мне, ведь я богатый, привлекательный, только что демобилизовавшийся с фронта, к тому же — француз. С такими данными разве могу я потерпеть неудачу? Я уже позвонил в агентство недвижимости и снял на полгода особняк в Беверли–Хиллз; я знал — достаточно посетить несколько вечеринок для избранных, познакомиться с нужными людьми, и я смогу провести пару лет в свое удовольствие. Война осталась позади, я нуждался в развлечениях. И где их следует искать, как не в этой новоявленной стране чудес — Голливуде, штат Калифорния?
Но помимо таких соображений меня привлекала идея поработать в этой индустрии, разумеется — в производстве, ибо я не актер. Сперва я подумал, что можно было бы заняться финансированием картин, или, может быть, прокатом — он только налаживался и действенные сети еще создавались. За три жарких дня, что я был заточен в поезде, я прочел интервью с Чарли Чаплиным, в то время работавшим в «Первой Национальной» [13]. Хотя в интервью он представал человеком, одержимым своей работой, художником, который не желает одного — создавать картину за картиной, не прерываясь на отдых под солнцем, — я почувствовал некий скрытый смысл в его тщательных формулировках, когда он говорил о своих отношениях с «ПН». Он готов признать, это неплохое место для работы, но художнику не дают возможности контролировать творческий процесс. Ему хотелось бы хозяйничать самому, говорил он, или, по крайней мере, основать собственную студию. Я, между тем, решил, что могу в этом оказаться полезен, и написал ему, предлагая встретиться и намекая, что хотел бы инвестировать в кинопроизводство и рассматриваю его, как наиболее надежное вложение капитала. Если деньги мои будут куда–то вложены, мне бы хотелось получить его совет, во что именно вкладывать стоит. Возможно, писал я, капитал мне вкладывать стоит и в самого Чаплина.