Стрижи
Как-то утром мне пришлось провести группу учеников по залам музея Прадо. Завуч попросил меня и еще одну преподавательницу немного попасти это большое стадо. Кто-то предпочел бы отказаться от подобного задания, но я, прикинув все за и против и взвесив возможные последствия, решил, что выгоднее не спорить. К тому же речь, конечно, шла вовсе не о просьбе, а о вежливом, в завуалированной форме отданном приказе, который не подлежал обсуждению.
В школе я тогда проработал еще меньше трех лет, готовился вот-вот стать отцом и чувствовал, что необходимость каждый месяц приносить домой жалованье крепко держит меня за горло. Мне нужно было выслужиться, зарекомендовать себя с лучшей стороны – одним словом, проявить покорность. Сегодня я совершенно уверен, что именно таким образом мы попадаем в социальную западню, губим свои молодые годы и предаем свои идеалы.
В этом и заключается зрелость – в готовности смириться и в один прекрасный день сделать то, что тебе делать не хочется, а потом повторять то же самое снова, и снова, и снова, до пенсии и после выхода на пенсию. Ради выгоды, по необходимости, из дипломатических соображений, но в первую очередь – из трусости, ставшей уже привычной. Если вовремя не спохватиться, кончится тем, что ты проголосуешь за партию, которую презираешь.
Я ненавижу ходить на экскурсии с учениками, но в тот раз, когда я повел их в музей, нам хотя бы не пришлось уезжать из города. Утешением мне служила мысль, что можно будет полюбоваться шедеврами, узнать что-то новое от заказанного нами экскурсовода и уже к обеду вернуться домой. С самого начала преподавательской деятельности у меня было четкое представление о моих обязанностях: явиться в школу, провести уроки – и немедленно домой. В качестве молодого учителя я принимал участие – и первое время с большой охотой – в программах по обмену с одной из школ Бремена, но на четвертый год это дело бросил. На педсоветах и родительских собраниях мне не хватает воздуху. От проверки контрольных работ и составления отчетов у меня разливается желчь. От каждодневной болтовни в учительской тошнит, и скрывать это становится все труднее. Я не считаю себя мизантропом, хотя многие коллеги относят меня именно к такой категории. Я просто устал. Очень устал. Устал от многого, но особенно от ежедневных контактов с людьми, которые мне неинтересны. А выдергивание с привычных классных занятий я воспринимаю так, словно мне спящему выливают на голову ведро холодной воды.
Я не владею искусством устанавливать в классе тишину. Это не мое дело. Что бы ни утверждало школьное начальство, я иду на урок не для того, чтобы учить подростков хорошо себя вести, а чтобы преподавать им свой предмет, к чему тщательно готовлюсь и за что мне платят зарплату. Родители, если бы они были по-настоящему озабочены воспитанием собственных чад, должны были бы в срочном порядке нанять охранников, вооруженных дубинками и перцовыми газовыми баллончиками и обученных поддерживать дисциплину, пока преподаватели будут заниматься преподаванием, как если бы они, то есть преподаватели, являлись частью школьного инвентаря. Разве кто-нибудь ждет от классной доски или проектора, что они начнут наводить порядок?
Сегодня я решил не ограничиваться ежедневным глотком горечи, а восстановить на страницах этого дневника часть беседы, которая состоялась у меня в кафетерии музея с моей коллегой в те три четверти часа, что мы предоставили ученикам после обхода залов с экскурсоводом, чтобы они в свое удовольствие посмотрели картины. Или отправились тайком курить в туалет. С них станется.
Коллегу, о которой я веду речь, царствие ей небесное, звали Марта Гутьеррес, и она была на восемь лет старше меня. Мне запомнилась ее особая манера перемешивать ложечкой кофе. Она делала это долго и очень медленно, во всяком случае, гораздо медленнее, чем делают другие, и если одновременно что-то говорила, то казалось, будто ударные слоги она отбивала этой самой ложечкой.
В музейном кафетерии Марта Гутьеррес рассказала мне кое-что о своей личной жизни. Брак ее распадался, и, возможно, у нее не было никого, кому она могла бы пожаловаться на свои напасти. Я с удовольствием вспоминаю эту женщину, уже, к несчастью, умершую. В самом начале, когда я был еще новичком в профессии, она великодушно взяла меня под свое покровительство, ввела в курс школьных дел, и ее советы и наставления помогли мне избежать многих ошибок.
Постепенно разговор наш принял достаточно откровенный оборот, и тогда я спросил, почему, на ее взгляд, жены по прошествии определенного времени отказываются от фелляции. Я рискнул задать подобный вопрос после того, как услышал от нее некоторые признания чисто постельного толка. Не помню в точности ответа. Она сказала что-то вроде того, что фелляция – это свинство, она унизительна и способствует переносу инфекций. Но согласилась со мной, когда я возразил, что по-настоящему влюбленные женщины не отвергают такую практику.
– Вот именно что по-настоящему влюбленные, – повторила она за мной.
Потом призналась, что уже четыре года не подпускает к себе мужа. Я мгновенно вообразил, как те же самые слова произносит Амалия. Тогда у меня еще теплилась надежда: а вдруг нежелание моей жены спать со мной – дело временное и оно связано с плохим самочувствием из-за беременности, как и ее просьба разбежаться по разным спальням. До чего наивным я порой бывал.
2.
Я очень переживал за Амалию. Парализованный ужасом стоял в родильной палате, видел кровь Амалии, ее муки и всеми силами старался не мешать медикам. Я держал в своей руке горячую, потную руку жены, смотрел на искаженное болью лицо, слышал крики, судорожное дыхание и клялся себе: «Эту женщину я буду любить всю жизнь, что бы ни случилось». Почему я не сказал этого ей самой? Постеснялся. В доме моих родителей не было в обычае выражать свою любовь словами. Я никогда не слышал, чтобы отец сказал маме: «Я тебя люблю». И она тоже никогда не говорила ему ничего подобного. Наверное, потому что на самом деле они и не любили друг друга. Но… А нас-то с Раулито они любили? Нас кормили, одевали, дарили нам подарки ко дню рождения и Дню волхвов [4], и поэтому мы должны были считать, что нас любят. Я по-настоящему сожалею, что так и не развил в себе способность говорить окружающим о своих чувствах к ним – искренне и прямо. Как было бы хорошо, если бы во время трудных родов Амалии я смог бы признаться ей, что люблю ее до слез. Возможно, это многое изменило бы к лучшему. Но ничего подобного я из себя выдавить не сумел – не получилось. Кроме того, мне было стыдно проявить слабость на глазах у тех, кто принимал у моей жены роды.
Когда Амалии вкалывали в спину обезболивающее, меня попросили отойти в сторону. И попросили не слишком вежливо: – Не мешайте!
Но Амалия поняла их неправильно:
– Тони, не уходи, не уходи, пожалуйста. – Ее голос дрожал от страха.
И прежде чем я сказал хоть слово, кто-то поспешил объяснить ей:
– Успокойтесь, сеньора, ваш муж никуда не уходит.
Я увидел, как ей сделали несколько отметок в нижней части спины. Ее нагота, раньше будившая во мне плотское желание, теперь вызывала глубокое сострадание. И еще заставляла чувствовать себя виноватым. В одну из ночей я испытал оргазм, а она забеременела и теперь должна страдать.