Голос пойманной птицы
– Зачем ты вообще так часто ходишь одна? – допытывался Парвиз.
– Что же мне, дома сидеть? – удивлялась я.
– Я же не говорю, что ты обязана сидеть дома, – раздражался Парвиз. – Ты неправильно поняла. Просто говорят, что ты слишком часто ходишь одна.
– Кто именно говорит?
– Мардом, – отвечал он уклончиво. Люди.
– Что плохого в том, что я хожу в город?
– Женщине ходить одной небезопасно. Вот если бы ты дождалась, пока мама пойдет в магазин, и пошла с ней…
– Одной куда безопаснее, – перебила я, – чем сидеть взаперти дома или идти в город с твоей матерью!
– Если ты будешь все время ходить одна, – гнул свое Парвиз, – скажут, что ты с кем-то встречаешься.
– С кем же?
– С мужчиной. – Он потупился.
Я рассмеялась.
– Да с кем я тут могу встречаться? Неужели ты полагаешь, что я завела шашни со стариком, который торгует солью на базаре? Или с мальчишками, что гоняют на улице мяч? Ты правда думаешь, что я способна кем-то из них увлечься?
– Я думаю о тебе, – парировал он, – и о твоем добром имени.
– Ты думаешь только о своем добром имени, Парвиз, своем и твоей мамаши, и ты такой же трус, как все в этом городе. Нет. Ты трусливее всех, кого я знаю!
Он ничего не ответил, покачал головой и вышел.
Я годами слушалась родителей и не намерена была подчиняться мужу и его матери. С меня хватит. Но и Парвиза я обижать не хотела – лишь показать ему всю нелепость жалоб и притязаний его мамаши.
– Не уходи. – Я схватила его за рубашку, потянула к себе, но, как ни молила я, как ни взывала к рассудку, он, как всегда, вырвался и ушел.
Между нами установилось натянутое молчание. Ночью Парвиз обязательно выключал свет, прежде чем лечь ко мне и заговорить шепотом. То были единственные наши минуты вместе. Каждый день нашего брака открывал, как мало я знаю Парвиза, а он – меня. Наши встречи в переулке у дома моего отца в Амирие, письма, стихотворения, поцелуи тайком – все это было куда больше, чем допускали правила ухаживаний, однако же не позволило нам узнать друг друга по-настоящему. Многие ночи после свадьбы мы лежали в узкой постели: Парвиз – спиной ко мне, я – страдальчески таращясь в потолок. Покои его родителей располагались в другом крыле, далеко от нашей комнаты, но стоило мне чуть повысить голос – или Парвизу казалось, что я говорю чересчур громко, – как он тут же зажимал мне рот и шипел: «Тсс!» Я раздраженно отмахивалась от его руки. Много лет спустя я позабыла, о чем именно мы спорили тогда, но это «тсс!» мгновенно воскрешало в памяти годы в Ахвазе, нашу запущенную комнатушку, сумеречную, с голыми стенами, загораживающий небо плющ на окне, взрывное, гулкое отчаяние. Пожалуйся я кому – а я никому не жаловалась, – все мои сетования оказались бы банальны. Невестам веками внушали: Бесуз о бесаз. Кипи, да терпи. Расскажи я кому о своих напастях, мне ответили бы именно так.
Как-то ночью я прикоснулась к Парвизу – не из страсти, а из мучительного одиночества. Он напрягся, и я с ужасом подумала, что он отвергнет меня. Помедлив, я снова коснулась его, мягко тронула за плечо. Он повернулся, придвинулся ко мне, я взяла его ладонь, положила себе на грудь. Я закрыла глаза, и на считаные минуты мы вновь очутились в проулке, вновь открывали друг друга, я вновь была счастлива и спокойна. Он задрал мою ночную рубашку до самого подбородка, и я впервые лежала под ним обнаженной. Я улыбнулась, открыла глаза, но он уже отвернулся, серьезный и молчаливый. И в ту ночь, и в последующие он отворачивался от меня, чтобы я не видела его глаз, а он не видел моих. Меня это глубоко ранило. То, что он вот так отворачивается от меня, казалось хуже любого предательства.
Свекровь следила за мной дни напролет. Как я хожу, с аппетитом ли ем, не побледнела ли. Строже всего она судила меня за отсутствие набожности. Каждое утро свекровь первым делом спрашивала: «Ты ходила в хаммам?» Так она хотела узнать, совершила ли я омовение. Молиться, предварительно не очистив себя, – грех перед Богом; вдобавок верующие считали визит в баню бесспорным доказательством соития. Предполагалось, что новобрачные вроде меня каждое утро чуть свет ходят в хаммам, хотя со временем, разумеется, станут наведываться туда реже: мужний пыл охладеет, начнутся тяготы беременности и материнства. В Тегеране, где все больше и больше домов оборудовали отдельными ванными комнатами, я была бы избавлена от подобных расспросов; здесь же, в Ахвазе, оставалось только ходить в хаммам – следовательно, от недреманного ока ханум Шапур было не спрятаться.
Я бы, пожалуй, сумела ее полюбить, ведь когда я только-только переехала в Ахваз, то не питала к ней ненависти. В первый месяц замужества мне очень не хватало общения. Я выросла в большой семье и отчаянно скучала по Пуран и Санам. В Ахвазе у меня не было подруг, я вообще не знала никого, кроме родных Парвиза. И я наверняка полюбила бы свекровь, выкажи она хотя бы тень ласки, но она этого не сделала ни разу.
В каком-то смысле я сблизилась с отцом Парвиза, агой Шапуром, коротышкой в очках с толстыми стеклами. Несколько лет назад его прямо на улице настиг сердечный приступ. Ханум Шапур заботилась о нем, как о ребенке, в остальном же совершенно с ним не считалась. День-деньской он осматривал земельный участок в акр – от дома до соседского забора. Иногда утром я выходила в сад, садилась возле прудика и наблюдала, как ага Шапур прохаживается меж плодовых деревьев, перебирает янтарные четки да изредка вскидывает лицо к небу. Глаза его затянула молочная пленка катаракты, он прихрамывал, однако же этот полуслепой калека ухитрялся выращивать на твердой илистой почве инжир, гранаты и сладкие лимоны.
Отлучки мои длились недолго. «Форуг!» – окликала меня с крыльца ханум Шапур – руки в боки, под мышкой курица на жаркое – и кивком звала меня в дом.
Свекровь молилась пять раз в день, каждый день, и, прежде чем удалиться к себе для намаза, непременно оглядывалась, иду ли я. Я никогда не ходила. Моя мать тоже молилась и учила нас читать намаз, когда мы были детьми, но от нас с сестрами никогда не требовали ежедневных молитв, и уж тем более по пять раз на дню. Полковник запретил нам с сестрами носить чадру: после указа шаха подобные проявления благочестия казались ему отсталостью.
Таких правил и в Тегеране придерживались немногие, здесь же они и вовсе слыли скандальными. Дом Шапуров стоял в старейшем районе Ахваза. Тут свято чтили традиции и пять раз в день звучал призыв к молитве. Меня успокаивало красивое пение муэдзина, но Бога в этих обрядах и ритуалах я не находила. Моя душа раскрывалась в саду, на природе: там я чувствовала присутствие божественного. Притворяться я не желала, и, когда свекровь удалялась к себе для намаза, я не следовала за ней.
– Разве мать не учила тебя готовить? – спросила ханум Шапур, когда я впервые сделала рис.
– Нет, – ответила я. И не покривила душой. Я выросла с прислугой и полагала, что однажды у меня будет своя. Бесспорно, я часами просиживала на кухне возле Санам, но так увлеченно слушала ее рассказы и песни, что почти не обращала внимания, чем она занята. Какой специей она посыпала рисовый пудинг? Корицей или кардамоном? Чем снабжала рис для гарнира – шпинатом или укропом? Обо всем этом я понятия не имела.