Голос пойманной птицы
* * *
Никто не думает о цветах,Никто не думает о рыбках.Никто не желает верить, что гибнет сад.Что под палящим солнцему сада сердце распухло,что сад теряет бесшумно зеленую память.Чувства садаодиноко гниют в нем,отгороженном от мира.«Мне жалко сад»– Сделайте так, чтобы стало свободнее, просторнее! – взмахнув тростью с серебряным наконечником, приказал Полковник осенним утром 1941 года.
Вот уже несколько месяцев по улицам Тегерана маршировали голубоглазые солдаты. В небе тарахтели самолеты. По городу грохотали танки и грузовики. Вечерами Полковник удалялся в свой кабинет со стаканом арака и слушал по радио новости. Раз-другой я подслушивала под дверью, но передачи были на английском и я ни слова не поняла. Наберись я смелости спросить, что происходит (чего я не сделала), он ответил бы, что меня это не касается – да и что я вообще смыслю в подобных вещах?
Я обо всем догадалась, когда повзрослела. Нас оккупировали. Союзники вторглись в Иран, чтобы уберечь от врагов месторождения нефти. Реза-шах вынужден был отречься от престола в пользу сына и уплыть сперва на Маврикий, а потом в Южную Африку. Без малого двадцать лет он железной рукой правил Ираном, теперь же ему запретили возвращаться в страну. Месяц за месяцем гордый, но сломленный Реза-шах сидел в Йоханнесбурге, обратив печальный взгляд туда, где за тысячи километров от Южной Африки, за Персидским заливом, раскинулся Иран.
Полковнику, пылкому роялисту, новый шах, Мохаммед Реза Пехлеви, застенчивый, манерный, наверняка казался жалким подобием отца. Когда через несколько лет стало известно о смерти Резы-шаха, Полковник был убит горем. Однако же, несмотря на бесконечные мерзости и унижения, последовавшие за свержением Резы-шаха, Полковник упорно расхаживал по улицам Тегерана в военной форме, надвинув на глаза колах Пехлеви [13].
Мы же, дети, ни о чем не подозревали: нам казалось, что и при новом шахе ни взгляд, ни поступь Полковника не утратили прежней уверенности. Мы понятия не имели о том, что творится в Иране. Опасались мы одного: дурного настроения и гнева Полковника, а уж к ним-то мы давно привыкли.
А потом он уничтожил сад.
В наш дом в Амирие явилась бригада рабочих, чтобы осовременить сад на западный манер. Мы с сестрой наблюдали за ними сквозь затемненное оконце. Они выкорчевали деревья и кустарники – кипарисы, смоковницы, сосны, тисы, айву; они вырубили кусты, свалили кучей в кузове грузовика и увезли прочь. Там, где прежде были клумбы роз и горшки с геранью, они насыпали землю для газона. Они вырвали и уволокли старенький ручной насос, установили шланги, опрыскиватели и дождеватели. Прямоугольный хоз с его темно-синей плиткой они залили цементом, превратив эту часть сада в стоянку для машин. Вкопали там-сям искусственные акации и наконец ушли.
Впоследствии в Тегеране уничтожили тысячи садов, но лишь много лет спустя я узнала, что наш сад в Амирие, во всем своем пышном цвету, сгинул одним из первых. Старые персидские сады один за другим канули в небытие, однако стены между садами так и не снесли, и мы не видели, какие перемены творятся у соседей. И даже не догадывались, что нам суждено вновь и вновь терять то, что мы уже потеряли.
Полковник по-прежнему принимал в саду друзей и товарищей, только теперь они сидели не на подушках, а за столом и пили не арак, а виски и водку. Если он и скучал по старому саду, то ничем этого не обнаруживал.
Помню, рабочие давно ушли, а мама все стояла у края двора, пальцы ее терзали передник, лицо исказила скорбь. Больше она никогда не гуляла по саду утром и ранним вечером, а днем не просила слуг расстилать ковры для чаепития. Подруг она приглашала в дом. Хасан, наш слуга, выпустил золотых рыбок в лужицу, оставшуюся от бассейна. Когда рыбки уснули, мать не стала покупать новых, и вскоре хоз пересох совершенно, плитки пошли трещинами.
Нам, девочкам, хотелось отомстить. И в конце концов мы тайком сорвали злость на акациях. Улучив момент, мы отломали с них все дурацкие восковые листья и уродливые, ничем не пахнущие пластмассовые цветы, так что остались лишь голые стволы. Наш сад погиб, и я никогда не прощу отца за то, что он велел его уничтожить.
3
– Бог всюду, – прищурясь и бросив на меня пристальный взгляд, внушала мне мать, когда я была ребенком. – Он всюду и видит все, что ты делаешь.
Сама она не покрывала лицо, носила корсет и красила губы, однако ж вся ее жизнь была точно молитвенный коврик, расстеленный перед алтарем страха. Намаз она читала всего дважды в день, на рассвете и на закате, а не пять раз, как истинно верующие, – зачастую молилась коротко и наспех. Однако же верила, что всё, совершенно всё в руках Аллаха. И если с дерева падает плод, то лишь по Его воле; и если плод сгнил, не успев созреть, то в этом тоже Его воля. Мать считала, что жизнью правит гисмат, судьба. При рождении человека ангелы пишут невидимыми чернилами на лбу его гисмат.
– Ты не в силах изменить то, что предначертано Господом, – говорила мне мать. – Не в силах, Форуг, глупо даже пытаться.
На следующий день после того, как она потеряла свой прекрасный сад, меж материных бровей и в уголках ее губ залегли глубокие морщины, рот искривила печальная гримаса. Мать и прежде нередко и легко выходила из себя, теперь же, когда она лишилась сада, за которым ухаживала, вспышки ее гнева участились – по крайней мере, мне так казалось.
Сильнее всего ее раздражал беспорядок. Семья наша никогда не была зажиточной, однако отец получал солидное полковничье жалованье и даже в худшие годы, даже когда союзники оккупировали Иран и продукты на рынках отпускали по строгой норме, мы не испытывали нужды в необходимом и могли позволить себе кое-какие излишества. И уж точно никогда не испытывали нужды в слугах. Большую часть домашней работы мать могла бы перепоручить Санам, нашей няне и кухарке, Хасану и многочисленным мальчишкам, которые служили отцу и обитали на мужской половине, бируни. Однако она не присаживалась ни на минуту: волосы забраны в тугой узел на шее, за пояс юбки заткнута тряпка, мать бродит по дому, жалуется на глупость слуг, детские каверзы и прочие нескончаемые обиды, которые наносит ей жизнь.
– Господи, прибери меня! – говаривала она, качая головой, вскидывая глаза и руки к небу.
Теперь она часами просиживала в одиночестве в мехмун хуне, просторной гостиной. Это была самая нарядная комната в доме, оформленная в соответствии со вкусами, царившими тогда в Иране, то есть с французским шиком XVII столетия. Пурпурная банкетка, столики и стулья с золочеными ножками, буфет красного дерева с мраморным верхом. На каминной полке хрустальные вазы, бархатные драпри закрывают окна и струятся по полу. В мехмун хуне постелили наши лучшие ковры: тебризские, широкие, бледно-голубого шелка – уступка традиционному персидскому стилю и одновременно деталь, придававшая гостиной законченный и пышный псевдоевропейский облик. Смахнув пыль с мебели и каминной полки, мать опускалась на колени и вручную расправляла кисточки на коврах. Одна-единственная выбившаяся ниточка доводила ее до исступления, и мать начинала заново: разглаживала кисти, чтобы каждая лежала ровно.