Святой папочка
– Джулия Чайлд часто надиралась в такую корягу, что… однажды попыталась запечь себя на плите, вместо цыпленка.
– Ну да. Тебе еще налить?
– Да, будьте так добры, – очень вежливо говорю я. – На вкус как будто меня из окна вышвыривают.
Джейсон скрывается на кухне и с явным удовольствием трясет шейкером. Примерно через пятнадцать минут семинарист тоже утрачивает боеспособность. Он начинает разглагольствовать об «исполинских и величественных римских куполах», а затем распахивает входную дверь и кричит в завихрения ночного неба:
– ЭТО ГОД СВЯЩЕННИКОВ! ЭТО! ГОД! СВЯЩЕННИКОВ!
– Ш-ш-ш! Тихо-тихо-тихо! Мне нужно кое-что сделать… оч-чень важное! – говорю ему я, то связно, то не очень. – Мне нужно… показать тебе мой прекрасный живот!
Мое опьянение обычно проходит в шесть стадий: «Я много говорю», «Я танцую», «Я игнорирую законы грамматики», «Я должна показать тебе свой роскошный живот», «Прочту твое будущее по картам Таро, да так, что ты обревешься, и я вместе с тобой», ну и наконец «Благословенное беспамятство». Никогда прежде я так быстро не добиралась до четвертой.
Он моментально закрывает лицо ладонями. Ну наконец-то, хоть кто-то решил проверить на прочность его обет безбрачия!
– Нет, нет! Зачем ты это делаешь?
– Это Джейсон виноват, он нас напоил, вот зачем! – сурово говорю я и на одну скромную секунду задираю рубашку.
– Это же не повод показывать всем свой живот!
– Это повод делать все, что я захочу! Как там говорил Святой Августин… «О Господь, не дай мне стать паинькой, ни сейчас, никогда!»
– Августин такого не говорил.
– «Господь, да буду я негодником, и да отшлепают меня…»
– Нет.
– «Господь, да стану я байкером, и да задушу старушку на инициации!»
Он порывисто закрывает уши ладонями. У меня закрадывается подозрение, что мы не очень-то достойно справляемся с алкоголем, но когда оглядываемся на Джейсона, тот кажется совершенно невозмутимым. Он посасывает леденцовую трость, задумчиво напевая себе под нос: «Пожалуйста, папочка (будь трезвым на Рождество)». А затем в восторженном изумлении смотрит на огоньки гирлянды, мерцающие в зеленых искусственных ветвях.
– У твоей мамы всегда получаются такие идеальные елки, – бормочет он. – Почему они такие идеальные?
– Она хочет, чтобы у нас было лучшее, – кричу я. – Лучшее, идеальное Рождество, и чтобы мы его запомнили!
– А что в том большом свертке? – спрашивает он, посветлев лицом, надеясь вопреки всякому здравому смыслу, что в нем какой-нибудь измеритель, который покажет, когда он умрет. Он смотрит на большой сверток… большой сверток «для мужа»!
– Так, теперь послушай меня очень сильно… – говорю я, и по моим щекам бегут слезы искреннего раскаяния. – Мне очень стыдно, что я сунула тебя в ведро прямо в День рождения Бога!
Он понятия не имеет, о чем я говорю, но раньше его это никогда не останавливало.
– Не извиняйся. Думаю, Бог именно этого и хотел, – успокаивает он меня. – Хочешь еще бокальчик классического мартини?
Я уже давно не чувствую собственного лица. Мое лицо уже не мое лицо – это его лицо.
– Да, пожалуйста. Я ОЧЕНЬ хочу еще бокальчик! На вкус он совсем как невидимый самолет Чудо-женщины!
Я снова задираю рубашку перед семинаристом, на случай если в прошлый раз он не разглядел все достаточно хорошо, и барабаню по животу пальцами, напоминая ему о джазе. Это мой ему подарок – вкупе с бутылкой бомбейского джина, которую я оставила под елкой, повязав голубым бантиком.
– Скажи ведь, Рождество САМЫЙ КЛАССНЫЙ праздник? – спрашиваю я с великодушием по-настоящему пьяного человека, выхватываю у Джейсона свой третий бокал и вскидываю руку высоко в воздух, салютуя его легкости.
– Честно говоря, я не согласен, – говорит он, опустив свое красивое лицо. – Я больше люблю Пасху. Мне нравится, что Он воскресает. И что мы все вкушаем Его плоть.
– Разве тебе не нравится получать подарки? – в отчаянии восклицаю я и в этот момент уже знаю, что он думает, во что он верит. На Пасху тоже получают подарок – мусорную корзину в виде дерева, куда можно выбросить все свои грехи.
– Рождество – одинокий праздник, – говорит он. – Ты приходишь домой, а там холодно, темно, пусто, никого нет. Даже твоя мама не здесь, только отец и я, мы едим пельмени и смотрим телевизор. Это не празднично. Совершенно не празднично.
Это был один из тех вечеров, когда внутри дом такой же уютный и теплый, каким кажется снаружи. Мы с семинаристом выходим на улицу, поглядеть, сохранилась ли праздничная магия. В окнах все еще светятся электрические свечи. Сосульки, свисающие с крыши, выглядят так опасно, что я от души жалею, что моя матушка их не видит. Мы бродим по двору, петляя, дорожки наших шагов путаются, сплетаясь в один чрезвычайно пьяный след.
– Ха-ха! – выкрикиваю я, хлопая в ладоши. – Как будто я тащила тебя на себе!
На улице белым-бело и так тихо, что слышно, как позвякивают колокольчики на санях мороза. Это несколько приводит нас в чувство.
– Рождество не всегда было таким одиноким, – говорит семинарист, пока мы курим его сигарилы «Нат Шерманс». Его правое плечо чуть приподнимается вверх – он всегда так делает, когда говорит о традиции.
– Раньше был другой порядок. Были женщины, которые после смерти своих мужей вели хозяйство священников. Это было своего рода призвание. Они больше никогда не выходили замуж. Раньше было лучше, всем находилось дело и место, но теперь никто так больше не делает.
Порядок, место, женщины, убирающиеся в домах священников. В каком-то тусклом уголке сознания я все еще вижу, как эти женщины, облаченные в серое и черное, беззвучно ступают в обуви на резиновой подошве по дому, освещенному светильниками в форме кизила. Почти все они постриглись в своем горе. Сколько же вдов и бывших жен оставил Иисус по всему свету. Я помню. Я была одной из них.
Вероятно, это наш последний подобный разговор с семинаристом. После его рукоположения все его особые дружеские отношения с женщинами должны быть прекращены. Я понимаю почему, но в более широком смысле это пугает. Ведь если ты не дружишь с женщинами, они становятся для тебя чем-то теоретическим и бестелесным.
Снег падает, оседая на земле мультяшными сугробами, и я смутно размышляю о том, что форма – это судьба: дождю суждено лить, снегу – собираться в сугробы, стихам – в сборники, а мне – в стихи. Что-то овладевает мной, и я внезапно бросаюсь бежать по тихой улице.
– Я быстрая, – всегда настаиваю я в разговорах с мужем, упрямо и неподвижно лежащим посреди кровати. – Раньше была еще быстрее, пока у меня не выросли сиськи.
Он мне не верит, но взглянул бы он на меня сейчас – я лечу в метели. Неповторимые, как отпечатки пальцев, снежинки собираются вокруг меня в огромные невидимые вершины и склоны. И звезды, и весь мир словно украшены фестонами. Уличные фонари все еще горят, ночь пахнет, как новенькая монетка, а почтовый ящик как будто светится от всех тех писем, которые когда-либо в нем побывали. Семинарист смеется и машет в сторону открытой двери, но мне не холодно, и я пока не хочу домой. Места для людей, широкие пространства, тесные маленькие тела, плывущие по миру в той форме, которая им была предначертана.