Анатомия любви
– Ничего страшного тут нет. Вы будете в полном порядке уже к ужину. Эй, там, – окликнула Хейзел судомойку, – Сьюзан, не так ли? Принесите-ка мне штопальную иглу.
Похожая на мышь служанка кивнула и унеслась.
Хейзел подвинула кухонный таз для посуды к кухарке, вымыла той руку и насухо вытерла кухонным полотенцем. Смыв кровь и грязь, она смогла отчетливо разглядеть глубокий порез.
– Ну вот, стоит смыть кровь, и все уже выглядит не так плохо, – утешающе сказала Хейзел.
Вернулась Сьюзен с иглой. Хейзел держала ее над огнем, пока металл не почернел, а затем задрала собственную юбку, чтобы вытянуть из сорочки длинную шелковую нить.
Кухарка тихонько вскрикнула.
– Ваша отличная сорочка, мисс!
– О, ерунда. Это пустяки, правда. А теперь, боюсь, будет чуть-чуть больно. Вы в порядке?
Кухарка кивнула. Действуя так быстро, насколько возможно, Хейзел проколола иглой кожу на рассеченной ладони женщины и принялась уверенными стежками зашивать порез. С лица кухарки сошли все краски, и она крепко зажмурилась.
– Уже вот-вот – почти готово – и-и-и-и-и все! – провозгласила Хейзел, затягивая шов аккуратным узелком.
Нитку она перекусила зубами. Разглядывая свою работу, она не могла сдержать улыбки: крохотные, ровные, аккуратные стежки – результат многочасовых, отупляюще-монотонных занятий вышивкой в детстве. Хейзел снова подняла юбки – аккуратно, чтобы не задеть узелок с лягушкой, – и быстро оторвала от подола сорочки широкую полосу, не дав кухарке возможности ни возразить, ни даже вскрикнуть при виде столь варварского обращения с дорогой одеждой. Оторванным лоскутом Хейзел туго перевязала руку женщины со свежим швом.
– И вот что – вечером, будьте добры, снимите повязку и промойте рану. А я завтра сделаю вам припарку. И поосторожнее с ножами.
В глазах у кухарки все еще стояли слезы, но ей все же удалось улыбнуться Хейзел в ответ.
– Спасибо, мисс.
До своей спальни Хейзел удалось добраться без дальнейших задержек, и она тут же кинулась на балкон. Небо по-прежнему хмурилось. Дождь все еще не шел. Хейзел облегченно выдохнула и вытащила завернутую в платок лягушку из-под юбок. Она развернула платок, позволив тушке с влажным шлепком распластаться на каменных перилах.
Любимыми местами Хейзел в Хоторндене были библиотека – с узорчатыми зелеными обоями, книгами в кожаных переплетах и камином, который всегда топили после полудня, – и балкон ее собственной спальни, откуда открывался вид на петляющий между деревьев ручей, и ничто не нарушало красоты девственной природы на мили вокруг. Ее спальня выходила окнами на южную сторону замка; ей не был виден дым, поднимающийся над самым сердцем Эдинбурга, который расположился всего в часе езды на север. Вот почему здесь, на балконе, она могла сделать вид, что одна в этом мире, вообразить себя исследователем, замершим над бездной человеческих знаний в попытке найти смелость для решительного шага вперед.
Хоторнден-касл стоял на утесе, и стены его, увитые плющом, нависали над дикими шотландскими лесами и стремительным потоком, несущим свои воды дальше, чем Хейзел удавалось разглядеть. Этот замок принадлежал семье ее отца не меньше сотни лет. Он пропитался историей семьи Синнетт, оставившей отпечаток на камнях, траве и мхах, затянувших древние каменные стены.
Череда кухонных пожаров в восемнадцатом веке привела к тому, что замок был почти полностью перестроен на собственном фундаменте, кирпич поверх камня. Единственными сохранившимися частями первоначального строения были ворота в начале подъездной аллеи и вырытое сбоку холма холодное каменное подземелье, которым на ее памяти ни разу не пользовались – если не считать угроз миссис Гербертс запереть там Перси после того, как он стащил пудинг до чая, или того случая, когда лакей, Чарльз, на спор пообещал просидеть там целый день, но не продержался и часа.
Большую часть времени Хейзел не покидало ощущение, что она живет в Хоторндене сама по себе. Перси обычно играл во дворе или был занят уроками. А матушка, все еще не снявшая траур, редко покидала свои покои и в такие моменты напоминала скорее черного призрака смерти, скользящего по коридорам замка. Иногда Хейзел становилось одиноко, но чаще всего ее радовало такое положение дел. Особенно в те моменты, когда ей хотелось поэкспериментировать.
Мертвая лягушка была небольшой, с грязно-коричневой шкуркой. Ее крошечные конечности, словно руки марионетки, свисавшие с ладони девушки, когда та подобрала лягушку с дорожки, теперь окоченели и стали неприятно липкими. Но лягушка все же была мертва, а в воздухе ощутимо пахло грозой – все складывалось идеально. Все сошлось.
Из спрятанного за камнем тайника на балконе Хейзел извлекла каминную кочергу и кухонную вилку, которые она стащила несколько недель назад в ожидании такой ситуации. Ее выводила из себя расплывчатость, с которой Бернард говорил о металле, использованном чародеем-ученым в Швейцарии («Это была латунь? Просто скажи, Бернард, какого цвета был металл?» – «Говорю тебе, я не помню!»), поэтому она решила использовать те металлические предметы, которые будет легче всего стащить, не привлекая особого внимания. Кочерга была из кабинета отца, куда даже слуги не заботились заглядывать вот уже несколько месяцев, с тех самых пор, как ее отец со своим полком заступил в караул на острове Святой Елены.
Отдаленный раскат грома эхом прокатился по долине. Время пришло. Она сотрет черту между жизнью и смертью, оживив плоть с помощью электричества. Что есть чудеса, если не научные явления, все еще не понятые человеком? И разве не чудесно, что все секреты Вселенной лежали перед человеком, готовые раскрыться тем, кто достаточно умен и настойчив?
Хейзел аккуратно положила кочергу с одной стороны от тела лягушки, а затем, с благоговейным трепетом, медленно опустила вилку с другой.
Ничего не произошло.
Она подвинула кочергу с вилкой поближе к лягушке, а затем в нетерпении прижала их к ее шкурке. Неужели ей придется?.. Нет, нет, Бернард непременно упомянул бы, если бы голова заключенного была насажена на пику. Когда он вернулся из своего большого путешествия, ее переполняли вопросы о той демонстрации, что он вскользь упоминал в своем письме из Швейцарии, демонстрации, проведенной сыном великого ученого Гальвини. Использовав электричество, Гальвини-второй заставил лапки мертвой лягушки танцевать, а глаза казненного преступника – моргать, словно вернув их к жизни.
– Выглядело пугающе, на самом деле, – рассказывал Бернард, поднося чашку чая к губам и кивком веля слуге принести еще имбирного печенья. – Но и волшебно, пусть и в таком странном смысле, ты так не считаешь?
Хейзел считала. И хотя Бернард отказался развивать эту тему («Ну почему тебя так тянет к мрачности, кузина?»), Хейзел поняла, что может восстановить детали этой сцены с такой легкостью, словно присутствовала там сама – человека в пиджаке французского покроя, стоящего на сцене маленького, обшитого деревом театра, с пропыленным насквозь красным бархатным занавесом за спиной. Хейзел могла представить, как сначала лягушачьи лапки дергаются вверх и вниз, словно танцуя канкан, а затем Гальвини сдергивает покрывало с главной диковины – головы повешенного. В воображении Хейзел шею ему обрубили достаточно низко, чтобы можно было разглядеть багровеющие синяки там, где в плоть врезалась веревка.