Тень (СИ)
— В отдел, Кузьмич. Или, знаешь, ты ее лучше в холодильнике у себя держи, а вечерком я сам заеду, хорошо?
— Хорошо.
— Только ты ее, пожалуйста, не трогай, ладно?
— Ладно, не трону, сам возьмешь. Что еще-то?
— Да все, Кузьмич, еще раз спасибо, иди.
Когда старый шофер скрылся за поворотом, Лызин сел в газик. Бочажину проехал, как и советовал Данилов, слева, наклонясь и прижимаясь к деревьям, потом колея стала мельче, и Валерий Иванович вел машину, зорко всматриваясь в следы. Вскоре дорога раздвоилась: легконакатанная, неширокая, со следами протекторов легковушек и мотоциклов, шла прямо, а старые лесовозные следы повернули налево.
«К реке», — догадался Лызин.
Выехал на берег. Широкий пойменный луг тянулся вдоль Колвы километра на полтора. Местами на нем кустились заросли черемухи, тянулись вверх высокие липы, по береговой кромке вилась промятая в траве дорога. Лызин свернул на нее и проехал весь луг из конца в конец, потом обратно. Встал у дальнего конца.
Он насчитал семь старых кострищ. Конечно, они могли в ту ночь и не разжигать огня, пересидеть в машине, включив печку, так, может, было даже логичнее, если верны его предположения; но чисто по-человечески трудно представить ночь у реки — тревожные вскрики птиц, неясный гул леса, всплески на воде — и без костра. Да и подозрительно, если бы еще кто-нибудь рыбачить сюда приехал. Нет, костер они должны были запалить. Только вот который из семи? Неужто все обшаривать? Тут столько добра наберется, экспертам работы на полгода. Нужно искать тот костер.
Валерий Иванович вышел из машины и подошел к кострищу, у которого остановился, ближнего к лесу. Все не сгоревшие дотла головни были обуглены, нарубленных, но не сожженных дров не было. Вот так. Поищи их следы, а то — тупой топор! Да мало ли у кого еще мог быть тупой топор... Костер здесь жгли много раз, чего только нет вокруг: банки, окурки, осколки бутылочные! Да и земля так утоптана, как за раз и рота не утрамбует.
А дрова где брали? Лызин огляделся. Бревен, заносимых обычно на луга половодьем, близко не было: или сплавщики успели зачистить, или колхоз перед сенокосом убрал. Могли, конечно, и в лесу, но ночью, в темноте... Значит, у воды, плавник, дело обычное, как Кузьмич говорит.
Спустился к воде. Здесь, вдоль берега, лежало несколько толстых кряжей, а возле них, у самой кромки воды, в глину воткнуты рогульки — все ясно, рыбацкое место. Поодаль полузанесенная илом фантастическим спрутом торчала узловатая коряжина. Лызин добрался и до нее и сразу увидел знакомые следы тупого топора. Неужели здесь? Тщательно обследовал берег и нашел еще несколько обрубков с похожими следами.
Радуясь удаче и боясь ошибиться, перешел к другому кострищу. Здесь следов тупого топора не нашел. Потом осмотрел и третье, и четвертое, все остальные, подряд, ничего не пропуская. Таких следов больше не было. Часа через полтора, сгоняв еще раз к бочажине на лесовозной дороге и захватив еловый дрын и несколько веток, он вернулся к первому кострищу. Последние сомнения отпали — и вагу и дрова рубили одним орудием!
«Нашел! — радовался Лызин, — нашел ведь! Ай да топор, сколько времени сберег, тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! — постучал козонками по отполированному рыбацкими задами бревну у воды. — Ночь они провели здесь. Приехали вечером втроем, а уехали утром вдвоем... Купили много водки, а выпили мало... Все сходится, если только трусливому браконьеру Коле Черткову со страху не поблазнилось, он должен найти здесь то, за чем приехал; если место нашел, теперь дело за малым».
Лызин снял брюки и рубашку, аккуратно повесил на спинку сиденья. Затем достал заранее приготовленные старые форменные штаны, в которых работал на огороде, натянул застиранную рубашку-ковбойку, разложил возле, придавив камнями, полиэтиленовые пакеты.
Обшаривать стал все подряд: от берега, метр за метром, тщательно перебирая пальцами камешки, комочки сухой земли, веточки, раздвигал траву и ощупывал каждую кочку, каждую ямку. Находки раскладывал по пакетам: в один — сигаретные и папиросные окурки, в другой — металлические и капроновые пробки от винных бутылок, консервные крышки, в третий — бутылочные осколки. Все остальные предметы, не поддавшиеся пока классификации, попадали в четвертый мешок: алюминиевая ручка от столовой ложки, позеленевшая блесенка без тройника, несколько кусочков свинца, монеты — алтынный и два гривенника, причем один старый еще, дореформенный, пятьдесят третьего года, несколько раздавленных спичечных коробков, ржавая пряжка и другие мелкие предметы, вывалившиеся из карманов и рюкзаков или выброшенные за ненадобностью и копившиеся тут, среди кочкарника и травы, на протяжении многих лет.
Он пока не сортировал свои находки, по собственному горькому опыту зная, насколько неверным может оказаться субъективное первое мнение, складывал подряд, запоминая лишь и отмечая в блокноте, где лежали те или другие привлекшие его особое внимание вещи.
Начальный круг поисков определил в пятнадцать метров вокруг костра. Часа через два, когда в пакетах скопилось уже изрядно, он продвинулся за темное пятно золы и углей, обойдя его пока стороной, и наткнулся наконец на то, что искал: среди редких порыжелых травинок, привалившись к сухому сучку матово светящимся боком, лежала пистолетная гильза. Лежала она совсем на виду, не прячась, найти ее, казалось, можно было сразу, запросто, без того кропотливого труда, что он проделал, но Лызин знал — это не так.
Отметив место воткнутой в землю щепкой, он вернулся к машине, достал из кармана форменной рубахи пакетик с пинцетом. Гильза хранила еще кислый запах пороха. Он внимательно осмотрел ее со всех сторон, вытряхнул в карман спички из коробка, сунул туда клок ваты, лежавшей вместе с пинцетом в пакетике, и уложил находку. После этого позволил себе отдохнуть.
Значит, Черткову не показалось. Все теперь сходилось один к одному. И двое-трое, и водка, и появившийся и снова исчезнувший труп...
Ивана Пьянкова он встретил вчера утром. Иван, шаркая по каменным плитам тротуара ссохшимися разбитыми сапогами, брел куда-то, видимо сам не зная куда, и на лице его — огромной, отекшей, давно не бритой роже — блуждало подобие счастливой улыбки, он, похоже, только что «принял», и наступило для Ивана Пьянкова самое блаженное его время.
Иван Пьянков был тунеядцем. Хлесткое короткое слово бич не прижилось в Чердыни, и людей, принадлежавших к вольному, бесшабашному, безответственному и далеко не безобидному этому племени, чердынцы, удивленные и напуганные грозным их нашествием в майские дни 1957 года, когда лихой и разномастный этот люд привезли накануне Всемирного фестиваля из столицы в сонный таежный городок для изоляции и перековки, доныне называли в полном соответствии с официально-бюрократическими канонами — тунеядцами.
Но Иван Пьянков был тунеядцем не привозным. Те, не желая перековываться общественно полезным трудом и менять привычный беззаботный образ жизни на какой-либо другой, пусть даже сулящий всяческие блага, постепенно и незаметно рассосались куда-то, большей частью тишком вернувшись в родные края, но до этого счастливого для Чердыни момента успели посеять цепкие семена плевела и породить буйную местную поросль, к которой принадлежал и Иван Пьянков. Все здесь к нему давно привыкли и забыли уже, каким он был в другой, той, прежней жизни, где и как жил, что делал и чего не делал. Теперь он обретался всюду и нигде. Дом свой с радостью по случаю запродал горсовету под площадку строящейся гостиницы, деньги в неделю пропил и спал теперь летом на воле по заброшенным сарайкам, а зимой — в кочегарках или у запивших мужиков, которым всегда с готовностью составлял компанию, и те его компании тоже не бежали, потому что по натуре своей Иван был существом беззлобным и безобидным: питался, чем бог подаст, и пил, что кто ставил. А если не подавали, то Иван крал. Он никогда, боже упаси, не брал чего крупного, а всегда так, по мелочам, на полбанки, не больше. Поэтому к блюстителям закона, а особенно к нему, Лызину, Иван Пьянков относился повышенно конфузливо.