Расписание тревог
Когда-то вел Митрий Жиздрин уважаемую, трезвую жизнь. Тачал вытяжные сапоги и дамские ботинки с высокой шнуровкой. Жил плотно, опрятно. Поначалу, пока эта жизнь не ушла еще далеко и была рядом, как бы еще вчера, Жиздрин надеялся, что колхоз с куцей оплатой, с беспросветным шитьем хомутов и сбруй скоро пройдет и все станет по-прежнему. Колхоз вышел бедный, полеводческий, но, как всякое хилое существо, оказался живуч и бесконечен. И сидел Жиздрин на хомутах. Бывало, посылали в поле. Жиздрин каменел, но шел и ковырял землю, люто ее ненавидя: земля была его, сапожника, извечным врагом.
Сразу, как начались колхозы, уехать бы ему в город, но Жиздрин того недопонял, да держали две коровенки, да дом, очень еще справный. Жена его, Каля, бабочка тихая, бессловесная, хворала надсадой. Лечила ее тетка Дорофея: намыливала живот и по часу разглаживала ладонями — правила. Леченье это помогало худо, и Калю увезли в город. И ходить за коровенками стало некому, пришлось их продать. А Митрий окончательно запил. Тетка Дорофея вздыхала: изурочили, порча это. И впрямь, не осталось ничего от прежнего мастера. Ходил Митрий оборванный, в каких-то опорках, надолго исчезал из деревни.
Дети Жиздрина — Ванька и Зинаида — в его отсутствие голодали. Скитались по соседям, воровали в огородах картошку, брюкву. Почернели, измызгались, росли как трава. Когда Каля умерла, Степан Кокорев, тетки Дорофеи покойный муж, добился в районе, чтобы детей определили в детдом. Вся канитель тянулась четыре месяца. Судебные исполнители приезжали дважды, но Жиздрина никак застать не могли.
Принимая их в третий раз, Степан увещевал:
— Везите, мужики, без него, после бумагу покажете! Сколько можно ребят томить?
Сопровождающий исполнителя милиционер был против:
— Не имеем правов. Худой пускай он отец, а у нас не Америка.
— Потакаем много! — решительно возражал Степан.
Так бы они и пререкались, если бы Степан не отворотился к окну и не увидел бы приближающегося Жиздрина.
— Ох ты, ружьем твою… — выругался он шепотом. — Дождались, идет поселенец…
Исполнитель, сонный, молчаливый парень в железнодорожной шинели, приоткрыл единственный глаз. Он жалел зрение, и глаз отворял только по необходимости.
— Близко подошел?
— Сворачивает, — сердито сказал Степан.
Дорофея глянула через его плечо, затряслась:
— Господи сусе, это что теперь будет-то…
— Будет по закону, — посуровел милиционер.
Исполнитель неохотно открыл глаз полностью, распределил обязанности:
— Сейчас отведем его в сельсовет… со старшиной. Там документ предъявим, при понятых. Ты, тетка, созови кого-нибудь. А ты, Кокорев, тем временем подъезжай с ребятами.
Жиздрин вошел нетрезвым, семенящим шагом, В боковом кармане екнула поллитровка. Исполнитель встал:
— Имеется к вам разговор.
— Это о чем ишо? — покосился на него Жиздрин. — О чем разговор-то?
— Узнаешь, — сказал милиционер.
Тетка Дорофея не выдержала тягостной минуты, поклонилась племяннику:
— Здравствуй, Митрий…
— Здорово… Ребята у вас?
Ванька и Зинаида спали в горенке. Услышав голос отца, вскочили, потолкались в дверях.
— Ага, — отметил Жиздрин и с вызовом повернулся к приезжим: — Дак у меня к вам разговоров нету.
— Пошли, пошли, — милиционер привычно взял его под руку.
— Я те не барышня! — вильнул боком Жиздрин.
Шли долго; Жиздрин не спешил, обходил каждую лужицу, подолгу соскребал грязь щепками. По дороге свернул к себе — занести бутылку. Торчал там, пока не пригрозили применить силу. В сельсовете Жиздрин независимо сел на табуретку, закурил. Председатель — больной, задерганный человек — вырвал у него папироску, узнал «Норд» и выкинул, озлобясь, в окошко.
— Паперески тут еще раскуривает… А детей моришь, сукин ты сын?! А почему на картошку не выходишь? Ты член колхоза или не член? Где ты, груши околачиваешь?
— Я человек швейный и в назьме вашем копаться не желаю, — сказал Жиздрин с достоинством. — Попрошу не кричать.
— А-а… — поперхнулся гневом председатель. — На него и не крикни уж! На других, значит, можно, а на тебя нельзя?! Вот не сукин ли сын?
— Товарищ милицейский, — сказал Жиздрин официально, — меня оскорбляют.
— Будет базарить, — вмешался исполнитель. — Ближе к делу. Гражданин Жиздрин, ознакомься. Тут записано решение суда. — И, держа обеими руками бумагу, показал Жиздрину. — Понятые, подойдите ближе.
Жиздрин стал читать, постепенно бледнея и подымаясь с табуретки, и вдруг, вскрикнув, рванулся к выходу.
— Стой! — запоздало приказал милиционер.
Все бросились догонять Жиздрина. Степан, с ребятишками в кошеве, ждал исполнителей. Увидев орущую на разные голоса процессию, гикнул, понужнул казенного мерина. Жиздрин недоспел несколько метров. В какое-то мгновение, однако, казалось, что он настигает, — Степан, обернувшись, вытянул его кнутом. Жиздрин взвизгнул от боли, запнулся, рухнул ничком на дорогу.
Когда к нему подбежали, он ел землю.
Весь вечер у Кокоревых сумерничали, поминали, какой прежде был уважаемый человек Жиздрин и кем стал. Никто не подозревал, что сапожное прошлое Жиздрина, потом порча его и наконец сегодняшний день — это лишь предыстория, а подлинный Жиздрин, который сидит сейчас в своей избе и пьет, затыкая бутылку тряпичной пробкой, еще нарождается.
Подлинный Жиздрин начался с жалобы, которую он сочинил в тот вечер. Пальцы его, ловко справлявшиеся с мельчайшими иглами, оказались не приспособлены к карандашу. Первая его жалоба была неуклюжа, бестолкова. Он написал о том, что антисоветские враги обманом увезли у него детей в неизвестном направлении, и он, отец-одиночка, просит разобраться и детей воротить. В противном случае он наложит на себя руки, а Степана Кокорева, сродственника, подожжет.
Жалобу вернули из области на рассмотрение районных органов. Приехала комиссия: двое в шляпах из райкома и женщина из прокуратуры. Жиздрин крутился возле них все четыре дня, махал руками, брызгал слюной и, возбужденно-счастливый, твердил свое: «Это как же? Это же фашистм! Предлагаю их всех заарестовать и дать по статье!» Комиссия, однако, признала акт изъятия справедливым, но указала на незаконные методы. Председателю Совета вписали выговор по партийной линии.
С того дня Жиздрин стал аккуратно ходить на работы. Стоило где-либо завестись маломальскому конфликту, Жиздрин был тут как тут. Доставал замусоленный блокнот и огрызком карандаша что-то помечал. Вечером, сидя при свете семилинейной лампы, сортировал записи: это на предколхоза, это на учетчиков, это на бригадиров. А в воскресенье, надев чистую рубаху и побрившись, садился за колченогий скобленый стол, обкладывался бумагами и принимался строчить. Как-то запоздно возвращаясь от сына, Прокофий Кокорев заглянул в жиздринское окно. Митрий сидел за столом и, сколько старик ни смотрел, за все время не поднял головы. Только на спине ходили ходуном лопатки. Назавтра Прокофий рассказывал:
— Этот Митька-то. Все пишет и пишет. Уж такой писарь, что и ну.
Многие усмехались, плевать им было на Жиздрина. Но когда осенью в колхоз нагрянули с проверкой из многих районных и областных учреждений, когда начались бесконечные ревизии и обследования, когда круглый день в сельсовете опрашивали, уточняли, фиксировали что-то молчаливые ревизоры, односельчане Жиздрина забеспокоились, запереживали, иные заподумывали даже уехать из деревни.
Степан Кокорев как депутат сельсовета пытался поговорить с комиссией, но ничего не добился. Напротив, к нему отнеслись с подозрением и отстранили от участия в разбирательстве. Комиссия дотошно изучала положение дел в колхозе, и поскольку колхоз был как колхоз, то есть не хуже и не лучше других в районе, то, несомненно, выявились многочисленные мелкие нарушения и устава, и финансовой дисциплины, и кодекса законов о труде. Выплыло наружу также, что председатель утаил в прошедшем году по центнеру с гектара, сдал на мясопоставки племенных свиней, овощи с огорода реализовал не по государственным каналам, а по спекулятивным ценам в частные руки. Было отмечено антисанитарное состояние скотного двора, обнаружена пожарная опасность на птичнике, где печь вовсе развалилась и птичник отопляли по-черному.