Переселение. Том 1
К концу службы подавленные сербы почувствовали страшную усталость, словно их околдовали. Безмолвно, не обменявшись друг с другом ни словом, они прошли через парк к освещенной лестнице дворца, приложившись перед тем к руке епископа.
По соседству с парадным залом, в котором был накрыт ужин, в комнате с балконом, обтянутой красным шелком, они долго ждали Исаковича. Когда он наконец пришел, их поразило его мрачное и серое, как пепел, лицо.
Разукрашенный голубыми шелковыми лентами и перевязями, в треуголке с белыми перьями и серебряными кистями, он походил на набитое соломой чучело.
Чикчиры его были скроены так, что едва не лопались, когда он сидел, а когда стоял — висели мешком. Тело его, казалось, было смято и силой втиснуто в мундир. Седовато-рыжие жесткие, как щетина, волосы топорщились; растрепанные усы подергивались; вытаращенные глаза смотрели в сторону. То ли он порывался куда-то идти, то ли сказать о чем-то своим болезненно кривящимся ртом. Его отекшее лицо тряслось от гнева и отчаяния, и только большой плоский нос и две тяжелые слезы на нем были неподвижны.
Тщетно пытались успокоить Вука подбежавшие офицеры, уложив его, точно колоду, на стоявший вдоль стены диван. Он кипел от ярости и дрожал всем телом.
Зная, что он страдает от удушья и колик, ему ослабили ремни, расстегнули ворот и обнажили грудь, между кружевами рубахи зачернели густой порослью волосы, обильно покрытые крупными горошинами пота. Судорожно схватившись за живот и приподнявшись, он закачался, словно в забытьи, из стороны в сторону. Когда слуги распахнули двери в трапезную и пригласили всех к богато накрытому столу, Исакович вздрогнул и с какой-то медвежьей силой поднялся на ноги. Веки у него совсем посинели. Предложив офицерам знаком пройти вперед, он тихо сказал:
— Идите и не будьте в обиде на немощь мою. И да не потребует ум ваш от меня праздных слов. Воздайте честь царствующей императрице. Но храните в душе тихую надежду нашу: сладостное православие.
И когда он увидел, что они с удивлением на него смотрят, снова указал им рукой, чтобы они шли, и еще тише повторил:
— Сладостное православие.
Они не знали, как тяжко и горько закончился день в Печуе перед уходом на войну для командира Славонско-Подунайского полка, его благородия майора Вука Исаковича. Зажатый между огромными вазами из фаянса и венецианского стекла, которые он боялся разбить, и уже изрядно нагрузившимся комиссаром, еще больше, чем сам он, разукрашенным различными перевязями и шелковыми лентами, на которые он все время боялся сесть, Вук должен был рассуждать о делах рая и ада, об ангелах и архангелах, поскольку епископ и комиссар втемяшили себе в голову во что бы то ни стало его окатоличить.
Комиссар страстно любил рапортовать об успехах. Вот он и воспылал желанием, проводив Славонско-Подунайский полк на поле рати, написать своим тонким острым почерком рапорт о том, как командир полка, Вук Исакович, один из лучших подчиненных ему офицеров, просвещенный чудотворящими речами печуйского епископа, склонился к тому, чтобы поцеловать туфлю его святейшества папы и таким образом отправиться воевать на Рейн как правоверный, то бишь наиправовернейший герой из «подведомственного ему военного округа».
Не обмолвясь ни единым словом о производстве Исаковича в подполковники, комиссар пел все те же песенки об императрице, о дворе, о Вене, которые должны были подтвердить то, что было и так ясно как день, а именно: Вук Исакович должен принять католичество.
На желтой стене между двумя шестисвечниками висела икона св. Екатерины Сиенской со стигмами на коже и глазами, устремленными в небо.
Комиссар, накричавшись за целый день, наконец умолк, предоставив дело епископу. Он раскис от вина и запарился в своем тяжелом парике. Нижняя губа его отвисла, лицо позеленело — ни дать ни взять старуха, которую вот-вот вывернет наизнанку. Про себя он уже составлял рапорт о своей неудаче в четких и резких выражениях. При этом ему хотелось подробно описать православный мир в «своем военном округе». В помутившемся сознании наметилась и первая фраза: «Сербы охотнее всего избирают военное поприще, потому…», но скоро ему наскучило думать и почудилось вдруг, что посиневший Исакович превратился в икону.
Комиссар совсем оцепенел и только осоловело хлопал из-под парика глазами.
Дома уже, верно, укладываются, думал он, обе кошки спят. Поглаживая указательным пальцем свой крючковатый нос, он ожидал, как поведет дело епископ. Завтра надо будет послать графу Сербеллони два донесения. Сегодня он наденет чистую ночную рубаху. Это очень приятно.
Зал был оклеен желтыми обоями. Рядом с иконой св. Екатерины Сиенской висела св. Терезия, а в углу дева Мария наступала голой красивой ногой на змею и на серп месяца.
Какие жилы на руках! Вино просто дрянь! Он открыл было рот, чтобы кликнуть адъютанта: «Ауэрсперг!», но того в комнате не было. В трапезной звучала музыка. Сквозь распахнутые двери доносился запах сирени. Сегодня он наденет чистую ночную рубашку.
Комиссар принялся считать свечи. Дошел до одиннадцати и сбился.
Мягкий и улыбчивый епископ полагался на волю божью.
Он распорядился накрыть для них троих стол в комнате над церковью, в южном крыле дворца, где обычно гостила сестра или тетка.
Эта комната со множеством ангелов на потолке пропахла каким-то особым запахом. Весной из окон открывался прекрасный вид на окрестные горы.
Комната была далеко от трапезной, и епископ привел Исаковича ужинать сюда, где было тихо и спокойно и никто не мешал обильно запивать ужин отличным вином, которому было почти столько же лет, сколько мальчикам из церковного хора.
Сделав вид, что он устал от спора, начатого им еще вчера вечером, епископ ждал, пока утихнут страсти вокруг церковных обрядов, патриарха, причастия, крещения, пасхи, о чем, кстати, ни тот, ни другой не сказал и одного умного слова. А каких только глупостей не наговорили они о латинском клире!
Распахнув настежь двери так, что из сада в комнату заглядывали кисти сирени, грозди акации и свечи каштанов, а синие горы да мерцающие в небе звезды казались ближе, епископ слушал музыку, склонив голову к левому плечу, и доказывал, что католическая церковь — прежде всего ласковая, нежная и внимательная мать. Не упоминая о возможных выгодах, он уговаривал майора лишь поразмыслить со своими офицерами над тем, сколько горя могут причинить их детям злые люди, ненавидящие православных схизматиков, а таких людей он немало встречал и при дворе. Время от времени его преосвященство клал свою пухлую белую руку, на которой поблескивал перстень с большим черным камнем, на руку уже изрядно опьяневшего Исаковича.
Вот так, в глубине темного парка, в крыле старого дворца с большими освещенными окнами, под сенью их черных крестовин и теней на стене от серебряных подсвечников, велась долгая упорная борьба.
Окруженные с трех сторон желтыми стенами, они сидели у заставленного яствами и винами стола, усталые и отяжелевшие, и своими речами, шепотом, восклицаниями все глубже погружались через распахнутые белые двери в ночь, так приблизившую к ним леса, горы и бескрайнее звездное небо, поблескивающее над городом.
— Надобно быть католиком! Разве можно не быть им, если и сама императрица католичка? Прекрасная императрица. Императрица, соединившая в себе два дивных имени: Мария и Терезия. Мария! Мария безгрешная, Мария пречистая, сосуд избранный, звезда утренняя. Мария чудесная, Мария Богородица. А чтит ли кто из сербов и знает ли святую Терезию? Терезия! Огонь! Солнечный круг, опоясывающий тело. Пламя, в котором сгорают, стремясь к грядущей лучшей и сладостной жизни. Терезия! Мечом пронзенные, белые, мужчиной не тронутые груди! И, наконец, свет! А свой народ надо вести к свету. А свет только в католицизме! Когда солнце заходит на западе, в тот же миг оно появляется на востоке. В католицизме! И каково будет солдатам, которые в глазах своего государя были и остались схизматиками? Неужто он, Исакович, хочет обречь себя на вечные муки, на мытарства души не только своей, но и своих детей, на муки, которые подобно извести в могиле до скончания века будут разъедать им мясо до кости, пока они живут в этой стране, а их из нее уже не выпустят?