Время и боги. Дочь короля Эльфландии
Хильнарик слушала; и казалось девушке, будто один из героев древности возродился к жизни в сиянии славы своей легендарной юности.
Долго прогуливались они взад и вперед по террасам, говоря те слова, что не раз бывали произнесены до них и после них и станут срываться с уст снова и снова. А над влюбленными высился горный кряж Полтарниз, Глядящий на Море.
И вот настал день, когда Ательвоку пришла пора отправиться в путь. И сказала ему Хильнарик:
– В самом ли деле и вправду ли ты непременно вернешься, только один взгляд бросив с вершины хребта Полтарниз?
И отвечал Ательвок:
– Воистину, я вернусь, ибо голос твой прекраснее, чем гимны жрецов, нараспев воздающих хвалы Морю, и пусть даже много морей-притоков впадают в Ориатон и все они сольют красоту свою воедино перед моим взором, все равно возвращусь я, клятвенно повторяя, что ты прекраснее их всех.
И отозвалась Хильнарик:
– Вещее сердце подсказывает мне, или, может быть, древнее знание или пророчество, или сокровенная мудрость, что не суждено мне снова услышать твой голос. И за это я тебя прощаю.
Но Ательвок, повторяя слова уже произнесенной клятвы, отправился в путь, то и дело оглядываясь назад, покуда склон не сделался слишком крут, так что теперь юноша внимательно глядел себе под ноги. Вышел он поутру и карабкался весь день, почти не отдыхая, по тропе, где каждая ступенька была отполирована множеством ног. Еще до того, как странник добрался до вершины, солнце скрылось, и над Глубинными землями мало-помалу сгущалась мгла. А юноша рванулся вперед, дабы увидеть до темноты все то, что готовы были открыть ему горы Полтарниз. Сумерки уже воцарились над Глубинными землями, и в пелене морского тумана мерцали и вспыхивали огни городов, когда достиг Ательвок вершины: впереди него солнце еще не ушло за горизонт.
Внизу, под ним, раскинулось древнее неспокойное Море, улыбаясь и напевая еле слышно. Море укачивало крохотные корабли с переливчатыми парусами и в ладонях своих хранило древние оплаканные обломки и мачты, испещренные вызолоченными гвоздями, что в гневе посрывало с надменных галеонов. Великолепие вечернего солнца отразилось в волнах, что несли пла́вник с островов пряностей, вздымая позлащенные главы. Серебристые струи морских течений скользили на юг, словно угрюмые змеи, что любят издали – тревожной, смертоносной любовью. И весь необъятный водный простор, мерцающий в лучах заката, и волны, и течения, и белоснежные паруса кораблей – все это вместе походило на лик незнаемого нового божества, что впервые заглянуло в глаза человеку, лежащему на смертном одре; и Ательвок, глядя на дивное Море, понял, почему мертвые не возвращаются: есть нечто, что мертвые ощущают и знают, но живые никогда не поймут, даже если бы мертвые явились и поведали им обо всем. Море улыбалось юноше, радуясь предзакатному великолепию. Тут же раскинулась гавань, приют кораблей, и осиянный солнцем город стоял у самого берега, и бродили по улицам люди, одетые в невообразимые наряды далеких приморских земель.
Пологий склон, осыпающийся и каменистый, вел от вершины хребта Полтарниз к морскому берегу.
Долго стоял там Ательвок, печалясь и скорбя, ибо вошло в его душу нечто такое, чего не дано было понять обитателям Глубинных земель, ведь мысли их не выходят за пределы трех маленьких королевств. Затем, наглядевшись на блуждающие корабли, и на невиданные чужеземные товары, и на непознанные оттенки, вспыхнувшие на челе Моря, юноша обратил лик свой во тьму и к Глубинным землям.
В это самое мгновение Море запело предзакатную погребальную песнь, оплакивая все зло, что совершило во гневе, и все невзгоды, навлеченные им на бесстрашные корабли; и в голосе тирана-Моря звенели слезы, ибо любило оно потопленные галеоны, и призывало оно к себе всех людей и все живое, дабы искупить содеянное, ибо воистину любило оно кости, унесенные волнами вдаль. Ательвок повернулся и, сделав шаг, ступил на осыпающийся склон, а затем шагнул еще и спустился чуть ближе к Морю; а в следующее мгновение грезы подчинили его себе, и решил он: люди несправедливы к восхитительному Морю, потому что оно порою бывало немного злым и самую малость жестоким; юноша чувствовал: прибой ярится только потому, что любит погибшие галеоны. Ательвок шел все вперед и вперед, и под ногой его осыпались камни, и, когда погасли сумерки и засияла первая звезда, он добрался до золоченого взморья и пошел дальше, пока пена не заплескалась у его колен; и услышал он благословение Моря, похожее на молитву. Долго стоял он так, пока над головой его загоралась одна звезда за другой, отражаясь в волнах; все больше и больше звезд вставало из-за Моря, в гавани замерцали огни, на судах вывесили фонари, полыхала пурпурная ночь; и взгляду далеких богов Земля казалась слепящим огненным шаром. Потом Ательвок отправился в гавань и встретил многих юношей из числа тех, кто покинул Глубинные земли до него; ни один не желал вернуться к народу, никогда не видевшему Моря; многие напрочь позабыли три крохотных королевства; ходили слухи, что встарь кто-то попытался вернуться назад, да только подняться по осыпающемуся, ненадежному склону не представлялось возможным.
Хильнарик так и не избрала себе мужа. Приданое свое она завещала на постройку храма, где станут проклинать океан.
Раз в год жрецы с торжественными церемониями проклинают волны Моря, и луна заглядывает в храм и проникается отвращением к жрецам.
БлагдароссНа окраине небольшого городка над пустошью, усеянной битым кирпичом, сгущались сумерки. В дыму и чаду заблистали одна-две звезды, и далекие оконца озарились таинственным светом. Тишина густела – и все сильнее ощущалась тоска одиночества. И тогда весь выброшенный за ненадобностью хлам, что днем молчит, обрел голос.
Первой заговорила старая пробка. Вот что она поведала:
– Я росла в андалусийских лесах, но не слушала праздных песен Испании. Я лишь набиралась сил в солнечном свете – в ожидании своей судьбы. Однажды приехали торговцы, и забрали нас всех, и, увязав в высокие тюки, навьючили на спины ослов, и увезли по прибрежной дороге, и в маленьком приморском городке мне придали мою нынешнюю форму. В один прекрасный день отправили меня на север, в Прованс, и там исполнилось мое предназначение. Ибо приставили меня стеречь игристое вино, и верой-правдой прослужила я двадцать лет. Первые несколько лет моего бдения вино в бутылке спало и видело сны о Провансе; но с ходом времени вино зрело и крепло, и вот наконец, всякий раз, как кто-нибудь проходил мимо, вино принималось теснить меня всей своей мощью и твердило: «Свободу мне! Свободу!» С каждым годом росла его сила; когда рядом появлялись люди, оно напирало все настойчивее, однако так и не сумело сместить меня с моего поста. Но после того как я доблестно сдерживала вино в течение двадцати лет, бутыль принесли на банкет и освободили меня от службы, и взыграло вино, радуясь и ликуя, и заструилось в крови людей, и возвеселило их души, и вот вскочили все на ноги и запели провансальские песни. А меня вышвырнули – меня, что несла стражу двадцать лет и была столь же сильна, прочна и неколебима, как и в тот день, когда впервые заступила на пост. И теперь я лежу среди отбросов в холодном северном городе – я, что некогда знавала андалусийские небеса и встарь стерегла провансальские солнца, кои плавают в самом сердце веселящего вина.