153 самоубийцы
– Председатель? Из области? – обрадовался Иван Иваныч и вдруг осекся. – А какой он из себя?
Он схватился за голову и, не дожидаясь ответа, ринулся в парильню.
– Кто здесь товарищ Парамонов? – спросил Иван Иваныч прерывающимся от волнения голосом.
– Я – товарищ Парамонов, – отозвался домывавшийся холодной водой толстяк. – Вы что, опять насчет советской власти спрашивать пришли?
– Что вы, товарищ Парамонов, что вы-с, – залебезил Иван Иваныч. – Это я по глупости своей. Прошу пардону. Я, товарищ Парамонов, пришел сказать вам, что из исполкома вам лошадь подана. Оч-чень хорошая лошадь. Полукровочка-с…
Выезжая на Малую Популярную улицу, Парамонов встретил спешивших по направлению к бане милиционера с папкой под мышкой и Пахомыча, деловито поддерживавшего брюки. Лицо у Пахомыча сияло. Он был горд ответственной миссией, возложенной на него Иваном Иванычем.
Рассказ о кондовом хаме
И возбуждал восторги дам
Огнем кулацких эпиграмм.
Явление Пасюкова народу произошло несколько лет назад. В некоем литературном сборище. Встал за столом совсем молодой человек и нараспев прочитал поэму «Караковые буераки».
Он еще не успел закончить чтение. Еще звенели пламенные строфы поэмы:
В курене моем, поверьте,
Сытно было, хорошо.
В сундуках, как тихий ветер,
Шелестел старинный шелк.
Еще исходил Пасюков в безысходной тоске:
Тот далекий милый хутор
Виден мне в пшеничной дали,
Вижу: вот идет как будто
Подхорунжий весь в медалях…
И вдруг в затихшем зале раздался душераздирающий крик. Это известная литературная дама Антонина Мокроглаз от избытка чувств упала в обморок и тут же, не приходя в сознание, написала восторженную статью.
Напрасно более уравновешенные соседи пытались привести ее в чувство. Она на миг приоткрыла свои набухшие от слез веки и простонала:
– Какая прелесть! Да ведь это настоящий поэт кулачества. Какой лиризм! Дайте ему только подрасти. Ну, вылитый ранний Есенин! Какая чудная тоска по старине! Какой слог! Какая антисоветскость! «Вижу: вот идет как будто подхорунжий весь в медалях». Ведь этот подхорунжий так и стоит перед моими глазами. Какая стихийная реакционность! Ах, как чудненько! Нет, нет, пожалуйста, не приводите меня в чувство, – простонала обильно политая водой из графина товарищ Мокроглаз и снова потеряла сознание.
Домой ее бездыханное тело отправили в карете скорой помощи.
И шел дорогой той редактор. Почтенный и безмерно спокойный. Редактор путешествовал в прекрасном. Он был влюблен, в красоту и мечтал о лаврах мецената. Ему хотелось найти большое жемчужное зерно. И чтобы в веках пошла немеркнущая слава, что это большое жемчужное зерно раскопал он – почтенный, уважаемый и безмерно спокойный редактор.
И вот шел дорогой той редактор, встретил юного Пасюкова, взял его рукопись и напечатал ее раз. И еще раз. И еще много, много раз.
Пасюков входил в славу. Его приглашали на банкеты и возили на курорты, хвалили в журналах, воспевали в «Колоратурной газете». Вокруг него плясали, притоптывали, шаманили и били в кимвалы: «Ах, какой интересный! Ах, какой чужденький! Ах, какой реакционненький!»
Соответствующего звания читатели восторженно ахали, ухали, вздыхали, причмокивали, крякали, щебетали, заливались от счастья и изнемогали от неги, закатывали глаза и глотали слюни, падали в обморок и плясали от радости, визжали, стонали и рыдали навзрыд.
У Пасюкова оказалась широкая, удалая натура. Восторженная молва о его веселых похождениях переполнила сердца его почитателей гордостью и счастьем.
– Слыхали? – спрашивали друг у друга завсегдатаи «Кутка писателя», – слыхали, как Пасюков вчера набил морду кондуктору в трамвае? Тот, болван, понимаете, нагло спрашивает у него, у поэта, у такого чудненького поэта, деньги за билет. Ну, Пасюков, конечно, не выдержал этого безобразия и как стукнет этого идиота по морде. У того, ясно, кровь на всю морду.
Пасюков, он ударить может. Силушка в нем сермяжная. Мы с Иван Иванычем так хохотали, так хохотали!
– Знаете, – толковали на другой день на уютном междусобойчике, – вчера Пасюков очень мило издевался над своей женой. Совсем как когда-то, когда еще не было «победоносного пролетариата». Он таскал ее за косы как бог, как ангел, как настоящий довоенный муж. Ах, какой милый хам! Какой избяной хам! Какой кондовый хамчик! Какая шикарная сермяжность!
Пасюкова распирало от денег. В «Кутке писателя» его встречали угодливо изгибавшиеся официанты. Он бросал им червонцы и требовал поклонения. И поклонение следовало.
– Кто единственный на всю Россию поэт? – вопиял упившийся славой и водкой Пасюков. И тыкал в самого себя перстом. – Я единственный на всю Россию поэт. Я единственней всех. Что мне советская власть. Захочу – полюблю, захочу – разлюблю. Меня сама Мокроглазиха денно и нощно славит. Меня сам ответственный редактор родным называет.
Горы бутылок, нагроможденные на письменном столе Пасюкова, мешали ему писать. Пасюков ходил по знакомым, гулял с тросточкой по широким кудрявым московским бульварам и изнемогал от сермяжности. Он бросил курить папиросы. Даже самые дорогие. Он перестал курить табак. Даже самый импортный. Он круто набивал свою трубку фимиамом и с наслаждением затягивался.
С сожалением, смешанным с нескрываемым презрением, смотрел он на молодых инженеров, проводивших бессонные ночи над чертежами великолепных изобретений, на химиков, напряженно вычислявших заветные формулы, на писателей и поэтов, упорствовавших в боях за убедительное, ясное слово, за книгу, нужную Советской стране.
– Разве это жизнь! – иронически восклицал он. – Ну, выдумают еще одну машину, еще один препарат, еще один, извините за выражение, тук, напишут еще один роман. А потом что? А потом снова садятся за работу. Нет-с. Извините. Слуга покорный. Я – поэт. Настоящий поэт. Вот напишу поэму и потом год, два, три года желаю и буду жить вовсю. И хамить буду. Настоящий поэт должен хамить. Например, Есенин. Например, я.
– Вы бы как-нибудь перековались, Пасючок, – ласково увещевали его не самые восторженные его почитатели. – Все-таки, знаете, как-то неудобно. Все-таки, знаете ли, у нас советская власть. А вы, извините, кулацкий апологет. Может быть, все-таки перековались бы полегоньку?
– Мне и так хорошо, – рассудительно отвечал Пасюков, – меня и так печатают и так хвалят. Ваше дело – перевоспитывать, мое – хулиганить.
– Бросьте хамить, – усовещали Пасюкова рассудительные люди. – Как-то неудобно. Разговоры про вас ходят нехорошие.
– И пусть ходят. Во-первых, мне от них только известность прибавляется. А во-вторых, все это жидовские разговорчики…
Тут уже на что Пасюков волю чувствовал и тот испугался. Дернула его нелегкая выговорить слово «жид»… Он опасливо посмотрел на лица своих слушателей. И действительно, все они явно смутились, минуту застенчиво промолчали. Но потом оправились от смущения и восторженно заахали: «Ну, совсем как Геббельс! Антисемит, хамит. Ах, какой непосредственный! До чего интересно такого перевоспитывать. Не страшно, если один поэт и будет у нас ходить в антисемитах».
Тогда Пасюков развернулся вовсю…
И вдруг появилась в газетах статья. И в этой статье Пасюкова назвали его настоящим именем: классовым врагом и грязным осколком буржуазной литературной богемы.
Почитатели Пасюкова спрятались по своим щелям. Остальные начали говорить о нем полным голосом как о враге, как о пакости, от которой нужно очистить советскую литературу.
А Пасюков продолжает ходить по улицам и кабакам, спокойный и веселый.