153 самоубийцы
Конечно, речь идет не об особо удачных акустических свойствах боковых мест или, скажем, о том, что с этих мест всего удобней следить за выражением лица дирижера. Просто – ближе к дверям, а следовательно, и к вешалке.
Вы, наверное, замечали на концертах удивительных людей, которые, вместо того чтобы пожирать глазами оркестр и дирижера, копошатся в партитуре исполняемой симфонии. Они следят с напряженным вниманием за каждой нотой, извлекаемой из многоликого и многоголосого оркестра властной рукой дирижера и сличают их с нотами, предусмотрительно принесенными с собой из дома. Некоторые наивные люди смотрят на этих страстных меломанов с благоговением и даже священным ужасом. А зря.
Это очень обыкновенные люди – любители партитур. Просто по нотам видней, когда симфония подходит к концу. И вот, как только они видят по партитуре, что скоро симфония, закончится, тут они в срочном порядке сворачивают в трубку свои ноты и быстрым шагом кидаются к дверям. Чтобы первыми прибежать к вешалке.
Конечно, на заре музыкальной жизни дело обстояло значительно проще. Взять хотя бы древних греков. У древних греков дело действительно обстояло очень просто. Приходили, например, тогдашние граждане в театр, чтобы послушать музыкальные состязания в честь некоего Аполлона Дельфийского. Поскольку наука в те времена не додумалась еще до изобретения калош и дамских ботиков, граждане спокойно сидели в сандалиях и выходных тогах, с головой окунувшись в море звуков. Если, предположим, несмотря на мягкий и влажный морской климат, было прохладно, граждане, выходя из дому, одевали разные там стеганые тоги, а которые древние греки были побогаче, напяливали на себя барашковые и далее пыжиковые тоги.
Театры в ту отдаленную пору были довольно открытые, и древнегреческие любители музыки в чем приходили, в том и сидели. Не до вешалок было в ту довольно дикую эпоху. Зато, когда и кончался тогдашний концерт, никакого шума или там, скажем, свалки тоже не было. Подойдут бывало древние греки величавой поступью к отличившимся музыкантам, возложат на ихние головы полагающиеся венки – и той же величавой поступью, тихо и смирно, не толкаясь, разойдутся по домам.
Так вот, прихожу это я в Большой зал Московской консерватории и с удовлетворением вижу, что место мне попалось удачное – у самых дверей.
Очень приятно. В скорости был дан последний звонок, и все мы, собравшиеся в зале, начали ждать появления на эстраде знаменитого и дорогого нашего заграничного гостя Джона Федотова (Рио-де-Жанейро), на обучение которого Саратовская государственная консерватория в свое время ухлопала не мало забот и денег.
И вот выходит на эстраду изящный гражданин в импортном фраке. В руках у него палочка. И это как раз и есть дирижер. Он стучит палочкой по пульту и высоко поднимает руки.
Тут бы и политься широкой волной звукам «Неоконченной симфонии» покойного композитора Шуберта. Но звуков почему-то не последовало. Дирижер помахал, помахал руками и остановился. Оглядывает он с удивлением сцену и никого на ней не видит. Ни одного музыканта. Музыканты опоздали. Немного погодя – начали они собираться. Сначала один скрипач пришел, затем другой, третий. Задыхаясь, красный от спешки, прибежал гражданин с блестящей трубой невероятной величины, уселся и срочно включился в ансамбль. Между прочим, ансамбль пока что получался жидковатый.
Потом литаврист забежал на огонек и принялся настраивать литавры. Одним словом, не прошло и каких-нибудь пятнадцати-двадцати минут, как собрался, наконец, полный состав оркестра.
Конечно без сутолоки дело не обошлось. Арфисту, например, пришлось пробиваться на свое место сквозь плотные и неприступные ряды работников деревянных и медных инструментов. Круглый, как колобок, флейтист долго встревоженным шепотом спрашивал у соседей, не опоздал ли он, упаси боже, не сорвал ли он тем самым выполнение музпромфинплана и не видал ли кто-нибудь, кстати, где завалялись его ноты. И, наконец, и самую последнюю минуту явился отчаянно высокого роста контрабасист и громко, на весь зал, извинился перед дирижером:
– Простите, пожалуйста, Джон Джоныч, – сказал он, – никак не мог поспеть раньше. Трамвай…
– Пожалуйста, – благосклонно ответил ему заграничный гость на чистейшем русском языке, – с кем не случается. Трамвай, он действительно, тово…
Стоит ли передавать справедливое чувство возмущения, охватившее всех сидевших в зале.
– Безобразие, – кричали мы все и бешено затопали ногами. – Разве так относятся к музыке! Местком ваш где? Где ваша производственная дисциплина!
Но в общем все в скорости успокоились, и давно ожидаемые звуки симфонии как и намечалось раньше, полились широкой волной…
Рядом со мной сидел пожилой гражданин, внимательно следивший за партитурой. И хотя мое место и было около самой двери, но предосторожность никогда но мешает. Исходя из этих соображений, я время от времени приглядывался к выражению его лица. И вот, как только я заметил, что блаженная улыбка восторженного меломана понемножку стала уступать место тревожным подергиваниям лицевых мышц для самого непосвященного человека стало совершенно ясным, что концерт подходит к концу. Энергичным рывком я вскочил с места, чтобы ценою любых жертв пробиться к вешалке.
Но тут совершенно неожиданное и, я даже сказал бы, небывалое в истории концертного дела обстоятельство настолько поразило меня, что я буквально окаменел от удивления и возмущения.
Несмотря на то, что концерт еще не кончился, одни за другим начали срываться со своих мест и убегать за сцену скрипачи, флейтисты, альтисты, тромбонисты. На полутоне прервал свою игру один из восьми виолончелистов и, кое-как натянув чехол на свой громоздкий инструмент, бросился к двери, высоко держа над головой, как знамя, неуклюжее и легкое тело виолончели. Уже у самых дверей он был остановлен властным окриком дирижера. Приостановив на минуту игру оркестрантов, маэстро попросил виолончелиста захватить на вешалке и его шубу и калоши. Виолончелист в знак согласил кивнул головой и мгновенно скрылся за сцену.
Оркестр таял на глазах у публики со все прогрессирующей быстротой. Еще вот-вот он состоял из ста человек. Потом он стал насчитывать но больше семидесяти. Потом пятьдесят, тридцать, двадцать, десять. Скоро на сцене остался всего только квартет, превратившийся за несколько минут в трио, а затем и дуэт. Последние двадцать тактов симфонии исполнял соло один фаготист. Он добросовестно дул в свой верный инструмент, и его гнусавый, несколько суховатый тенорок одиноко звучал на огромной опустошенной сцене.
Но вот настал последний такт, и фаготист что-то отчаянно крикнув дирижеру, сорвался с места и пропал в дверях. Дирижер помахал еще немножко руками, но, убедившись в тщете своих усилий, сунул палочку в папку с нотами и быстро побежал за кулисы, не оборачиваясь на громкие свистки публики.
Он не имел оснований особенно доверять виолончелисту. Тот мог и забыть о данном ему поручении.
Все происшедшее на столько непохоже на то, что я привык видеть в наших концертных залах, что я до сих пор не могу окончательно решить, – было ли это во сне, или наяву. Хотя, скорее всего это случилось во сне. Наяву я ни в коем случае не мог бы увидеть, как разбежался под конец концерта оркестр, ибо никакие силы не могут меня удержать в зале, когда концерт подходит к концу и дорога к вешалке еще свободна.
Ограбление банка «Пирпонт Фью и сын»
Ради бога, не волнуйтесь, господа, – пророкотал ласковым баритоном Бриллиантовый Джонни, просовывая в окошечко, за которым священнодействовали кассиры, новенький полированный двенадцатизарядный револьвер. – И если вас не затруднит, – прибавил он, – не откажите в любезности поднять вверх ваши уважаемые руки.
Вслед за этими полными теплого лиризма словами, трое джентльменов, чуждавшиеся, очевидно, дешевой популярности и надевшие поэтому черные шелковые маски, не спеша, но и не особенно мешкал, переложили в три изящных чемодана все содержимое монументальной кассы банкирского дома «Пирпонт Фью и Сын».