Собрание сочинений
– У меня ничего не готово.
– У тебя куча работ.
– Да, но они недостаточно хороши.
В голосе Густава звучало явное отчаяние. Мартин попытался вспомнить картины, которые он видел осенью и весной. Судя по всему, Густав продолжал заниматься этими его неопрятными натюрмортами и пробовал писать портреты.
– А что в них, собственно, плохого?
Динь-динь, упал в бокалы лёд.
Густав вытащил бутылку виски.
– Отсутствие идеи, – ответил он. – Работы есть. А идеи нет.
– Что ты подразумеваешь под идеей? – строго спросил Мартин, в конце концов, философ у них он.
Взгляд Густава выражал раздражение и отчаяние.
– У других всегда столько мыслей о том, что они хотят сказать своими работами, – произнёс Густав. – А у меня их вообще нет. Я просто рисую.
– И в чём здесь проблема?
– Я не знаю, что отвечать, когда спрашивают, «что я намерен исследовать» и всё такое. – Он закурил, хотя Андерс требовал, чтобы в квартире не курили, якобы потому что у него астма. На всякий случай Мартин открыл окно.
– И мне не надо было перерисовывать эти фотографии. Теперь все спрашивают: «Ты хочешь работать, опираясь на фото?» В первый раз я ответил, что это проще, чем притащить сюда стол, заставленный бутылками, а они начали смеяться и решили, что я валяю дурака или шучу. А потом снова спросили… Я думаю, может, мне всё переделать без фотографий…
– Ты не успеешь.
– Ты только что сказал, что у меня куча времени.
– Чтобы закончить – да, но не чтобы начать всё сначала.
Густав какое-то время сидел молча. Потом сказал, что Мартину лучше самому посмотреть, что у него получилось, и, кстати, в Валанде был, как всегда, праздник.
Они сели на паром, скользивший по иссиня-чёрной глади. Густав захотел остаться на палубе, чтобы смотреть, как в воде отражаются огни. Он приободрился и всю дорогу рассказывал какую-то запутанную анекдотическую историю о своём однокурснике. Когда Густав описывал своих друзей из Валанда, они все казались невероятно весёлыми, умными, талантливыми и заслуживающими любви. А потом Мартин с ними познакомился. Шандор Лукас, длинноволосый венгр с усами Заппы, вообще никак не ассоциировался с теми глубокомысленными комментариями, которые ему приписывал Густав. Сиссель, что «шестым чувством угадывала эмоциональное состояние других», по большей части сидела в углу и грызла ногти. Шутник Уффе оказался дёрганым и нервным, задавал одни и те же вопросы по несколько раз и вообще вёл себя как параноик.
– Он становится таким под кайфом, – сказал Густав. Уффе лелеял «совершенно безумный» проект – построить стену из телевизоров, где только три телевизора должны работать. Но пока его вклад в искусство заключался в том, что он всё время сидел в мастерской, смотрел фильмы ужасов и курил травку.
Паром причалил на Линдхольмене. Они поковыляли к школе. Густав так и не объяснил, почему не пришёл накануне, и не сделал этого позже. О чём бы ни заходила речь, он постоянно возвращался к весенней выставке, как будто ходил по кругу, неизбежно возвращаясь в одну и ту же точку. И с каждым новым витком наращивал подробности.
– Я просто думаю… – говорил он, опускаясь в кресло, – …а что я, собственно, могу? Что у меня получается хорошо? Я же жалкая копия Улы Бильгрена [31], и мой единственный талант – точность. Но кому сегодня нужна точность? А? И потом, когда точность считалась искусством? – Последнее слово он даже не проговорил, а выплюнул. – Искусством?
– Фотореализм, – обронил кто-то.
– Который был новым и интересным лет десять-пятнадцать назад, – вклинился кто-то другой и умолк, потому что сидевшая рядом с ним девушка ткнула его локтем. Густав как будто ничего не слышал.
– Я имею в виду… может ли точное воссоздание реальности считаться искусством? Или искусство рождается в том пространстве, которое разделяет изображаемое и изображённое?
Кто-то кивнул.
– Но кому, нафиг, нужна реальность? – Густав наклонился вперёд и налил себе ещё вина. – Реальность – это противоположность искусства, если цитировать… цитировать… ну, вы сами знаете кого… – Нетерпеливый взмах свободной рукой, разрозненные смешки.
Общий разговор переключился на собственно определение постмодернизма, а Густав понизил голос так, чтобы его мог слышать только Мартин. Он был на выставке этого приятеля Шандора Карла Микаэля, как там его, да, фон Хаусвольфф. И ни фига не понял. Но Шандор говорит, что это хорошо. И это наверняка так. Но, с другой стороны, Шандор говорит, что Густав – это «школа Одда Нёрдрума», что бы это ни значило. А Густав не уверен, что ему вообще хочется принадлежать к чьей-либо школе. Потом он посмотрел, кто такой Нёрдрум, и он, конечно, вполне ничего, и действительно у них есть что-то общее, хотя Густав видел только репродукции…
Дальше Мартин потерял нить, а Густав продолжал говорить, грустно глядя на дно бокала:
– Холст два на три метра, подумать только…
Следующий виток случился через час, когда Мартин обсуждал перспективы панк-культуры, опираясь на диалектику Гегеля.
– Короче говоря, – объяснял он, – панк ассимилируется в мейнстриме – синтез, если по Гегелю. То есть сама суть панка, панкизм, будет нейтрализована… – В этот момент рядом с ним сел Густав.
– Друг мой, что-то ты не очень весел, – сказал Шандор-усы-как-у-Заппы.
– Где твои очки? – спросил Мартин.
Густав молча раскрыл ладонь. На ней лежали аккуратно сложенные очки в тонкой металлической оправе. Глаза у него были большие, ясные и беззащитные. Он сидел, скукожившись, и курил сигарету, на которой рос и магическим образом не падал столбик пепла.
Шандор рассмеялся:
– Ты не хочешь надеть очки?
Густав покачал головой.
– Но ты же ничего не видишь?
Густав покачал головой ещё раз.
– Милые маленькие идеи, они приходят… – произнёс он, перебирая на столе винные бутылки.
– Что?
– Мне надо заканчивать с фотографиями. Фотографии переворачивают всё с ног на голову.
– Но фотографии интересны, Густав. – Голос Шандора звучал мягко и по-дружески. – Мы с тобой говорили об этом. Ты снова о том, что такое искусство, да? Где разделительная черта между искусством и, например, документалистикой.
Густав что-то пробормотал в ответ.
– Что ты сказал?
– Документалистика. Я забыл. Я думал об этом, но забыл…
Рядом с Шандором села девушка, разговор переключился на что-то другое, а Густав тихо, как бы себе самому, сказал:
– …и всё же они плохие…
Мартин вздохнул:
– Ты снова о работах?
– Я посредственность. Я неинтересен.
– Прекрати, – сказал Мартин. – Ты, пожалуй, самый талантливый человек из всех, кого я знаю. – И, только произнеся это вслух, Мартин осознал, что это правда.
Но Густав смотрел на него мутным и печальным взглядом.
– Мартин… я всегда тебе доверял… но ты предвзят. Предвзят. Тебе бы понравилось, даже если бы я насрал на холст и размазал по нему собственное дерьмо.
– Нет, я бы решил, что ты мерзавец и ублюдок.
– Мне нужна критика. – Он сфокусировал взгляд на точке под подбородком Мартина. – Но серьёзную критику фиг получишь. Если ты странный, то ты хороший. Если ты не странный, то ты скучный. Who wants yesterday’s newspaper [32]?
– Но ты же всегда расстраиваешься, когда слышишь критику. Как когда этот твой однокурсник сказал, что ты… что он тогда сказал…
– …прибран и сдержан. А сам. Как будто его вещи – это что-то особенное. А? А это просто китч. Милые зверюшки и прочая дрянь… он же даже животных не любит. Он однажды пнул кота. Ни в чем не повинного кота.
Густав с отвращением оглядел пространство в поисках заклятого врага, а тот весело пританцовывал рядом с девушкой, исполнявшей эротичный танец прямо рядом с динамиком. Вспомнив об очках, Густав с преувеличенной аккуратностью водрузил их на нос.
Мартин случайно посмотрел на часы – половина второго. Последний автобус через пятнадцать минут. Он не настолько пьян.