Последний дом на Никчемной улице
Названия улицы к фотографии не прилагалось, но ее, по всей видимости, все равно узнали. В окна полетели камни и кирпичи. Много. Стоило мне заменить стекло, как в него тотчас опять влетал камень. Мне показалось, я схожу с ума. Это повторялось столько раз, что я сдался и заколотил окна фанерой. Нападавшие подостыли. Какой интерес швырять булыжники, если больше нечего разбить? Я перестал днем выходить на улицу. Для меня наступили скверные времена.
Девочку с фруктовым мороженым – то есть газету с ее фотографией – я положил в чулан под лестницей. Чтобы сунуть ее в самый низ кучи, мне пришлось наклониться. И в этот момент мне на глаза попался магнитофон, едва выглядывавший из-под горы печатной продукции на полке.
Я тут же его узнаю. Он принадлежал Мамочке. Снимаю аппарат с полки. От прикосновения к нему возникает странное чувство, будто рядом звучит шепот, который мне не разобрать.
Пленка уже в аппарате – половина записана, вторая пуста. Старая, с полосатой, желто-черной этикеткой, кассета. Правильный Мамочкин почерк. Заметки.
Слушать я ее не слушаю. И так знаю, что на ней. Мамочка всегда наговаривала свои заметки вслух. Она слегка спотыкалась на согласных, и избавиться от этого до конца ей так и не удалось. В звуках ее голоса слышалось море. Мамочка родилась далеко-далеко, под темной звездой.
«Просто оставь его в покое, – думаю я, – забудь, что ты его видел».
Я съел маринованный огурчик и теперь чувствую себя гораздо лучше. В конце концов, все это случилось давным-давно. Становится все светлее, природа обещает самый замечательный день. Прилетят птицы. Каждое утро они высыпают из леса и опускаются у меня на заднем дворе. Желтогорлые певуны, корольки, овсянки, клесты, воробьи, черные дрозды, голуби. Их там пруд пруди – один красивее другого. Мне нравится за ними наблюдать. В надлежащем месте я проделал в куске фанеры аккуратную дырочку нужного размера, обеспечив полный обзор заднего двора. Помимо прочего, я постоянно слежу, чтобы была вода и никогда не пустовали кормушки. В такую жаркую погоду птицам порой бывает несладко.
Я уже собираюсь за ними понаблюдать, как в любой другой день, но в этот момент у меня что-то екает в груди. Порой нутро узнает о чем-либо быстрее мозга. Что-то явно не так. Слишком уж тихое это утро. Я говорю себе не дурить, делаю глубокий вдох и припадаю глазом к отверстию.
Первым делом вижу сойку. Она лежит в самом центре лужайки. Яркая мешанина ее перьев сверкает, словно нефтяное пятно на воде. И судорожно дергается. Одно крыло молотит по воздуху в отчаянной попытке взлететь. На земле птицы всегда выглядят неестественно. Задерживаться там надолго им не положено.
Дрожащими руками я поворачиваю ключи в трех массивных замках двери черного хода. Щелк, щелк, щелк. И даже сейчас трачу несколько секунд, чтобы обратно их запереть. Птицы лежат на опаленной зноем траве, разбросанные по всему двору. И без конца барахтаются, безнадежно застряв в каких-то непонятных штуковинах, издали напоминающих куски коричневатой бумаги. Многие, особей двадцать, уже мертвы. Другие еще живы. Подсчитав, я обнаруживаю, что продолжают биться семь сердечек. Птицы хватают клювиками воздух, высунув в агонии узкие черные язычки.
Мои мысли стайкой муравьев разбегаются в разные стороны. Дабы понять, что произошло, достаточно сделать три вдоха. Ночью кто-то пришел и установил у каждой кормушки клеевые ловушки, обернув ими проволочные клетки и прикрепив к подвешенным на тетиве шарам. Прилетев на рассвете покормиться, птицы клювиками и лапками увязли в липкой массе.
«Убийство, убийство, убийство…» Я могу думать только об этом и ни о чем другом… Кто мог так поступить с птицами? Потом в голову приходит другая мысль: «Надо разобраться. Нельзя допустить, чтобы это увидела Лорен».
У проволочной изгороди припала к земле бездомная полосатая кошка, пожирающая картину происходящего своими янтарными глазами.
– Пошла прочь! – ору я.
Затем хватаю первое, что попадается под руку, – пустую банку из-под пива – и швыряю в нее. Снаряд летит мимо и попадает в столб. Баммм. Зверюга уходит, медленно переставляя свои лишенные когтей лапы, будто уйти было исключительно ее идеей.
Я собираю живых птиц. В моих руках они слипаются вместе, образуя дергающуюся массу, и напоминают чудовище из самых страшных кошмаров – повсюду лапки, глаза и клювики, жаждущие воздуха. Когда я пытаюсь отодрать их друг от дружки, перья отделяются от плоти. Пернатые не издают ни звука, и это хуже всего. Птицы не люди – когда им больно, они затихают.
Я отношу их в дом и предпринимаю любые мыслимые усилия, какие только приходят в голову, дабы растворить клей. Но после нескольких попыток с использованием растворителя понимаю, что делаю только хуже. Птицы закрывают глаза и судорожно дышат. Я больше не знаю, что делать. Они увязли навсегда – ни туда и ни сюда. И хотя еще не мертвы, но жить уже тоже не могут. Поначалу в голову приходит мысль их утопить, затем – разбить молотком головы. Одна идея сменяется другой, от чего меня охватывает все более жуткое, зловещее чувство. Я подумываю открыть шкаф, в котором хранится ноутбук. Может, что-нибудь подскажет Интернет. Но при этом понятия не имею, куда положить птиц. Стоит им к чему-нибудь прикоснуться, как они тут же намертво прилипают.
Затем я вспоминаю одну передачу по телевизору. Попытаться стоит, тем более что уксус у нас есть. Орудуя одной рукой, я отрезаю кусок шланга, беру большой пластиковый контейнер «Таппервер», пищевую соду и достаю из-под раковины белый уксус. Затем аккуратно кладу внутрь птиц, герметично закрываю крышкой, а в предварительно проделанное в ней отверстие втыкаю шланг. После чего смешиваю в пакете пищевую соду с уксусом и прилаживаю его к шлангу с помощью аптечной резинки. В итоге у меня получается газовая камера. Воздух в контейнере начинает меняться, и копошение перьев постепенно стихает. Я не отвожу от происходящего глаз, ведь смерть достойна того, чтобы за ней понаблюдать. Даже когда это смерть птицы. Все заканчивается быстро. Они и без этого уже наполовину сдались от страха и жары. Последним испускает дух голубь; его выпяченная грудка вздымается и опадает все меньше, пока не замирает окончательно.
Убийца превратил в душегуба и меня.
Я уношу трупики на помойку на заднем дворе. Безвольные, все еще теплые тельца, мягкие на ощупь. Где-то по соседству косят газон. В воздух закрадывается запах свежескошенной травы. Окрестные жители пробуждаются от сна.
– Ты в порядке, Тед? – спрашивает человек с волосами цвета апельсинового сока, который каждый день гуляет с собакой в лесу.
– Конечно, все хорошо, – отвечаю я.
Он смотрит на мои ноги, и до меня доходит, что на мне нет ни обуви, ни даже носков. Ступни у меня белые и волосатые. Я прикрываю одну из них другой, но отнюдь не чувствую себя от этого лучше. Пес тяжело дышит и скалит на меня зубы. Обычно домашние животные лучше своих хозяев. Мне жаль всех этих собак, кошек, кроликов и мышей. Им приходится не только жить с людьми, но и любить их, а это уже гораздо хуже. Что касается Оливии, то она не домашний питомец, а нечто неизмеримо большее. (Полагаю, что так к своей кошке относится каждый, у кого она есть.)
При мысли о том, что рядом с моим домом в холодном мраке затаился Убийца, устанавливающий во дворе ловушки, а может, даже подглядывающий за мной, Лорен и Оливией своими безжизненными, черными, как у жука, глазами, у меня тут же замирает сердце.
Я возвращаюсь. Вплотную ко мне стоит Леди Чихуахуа. Ее рука лежит на моем плече. Странно. Обычно ко мне не любят прикасаться. Пес у нее под мышкой дрожит и изумленно пучит на меня глаза.
Мы стоим перед ее домом – желтым с зеленой отделкой. У меня такое ощущение, будто я что-то забыл или же мне вот-вот предстоит что-то узнать. «Да соберись ты, – говорю я себе, – не чуди». На чудиков тут же обращают внимание. И запоминают.
– … бедные твои ноги… – говорит дама. – А куда ты подевал ботинки?