Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы
Вошли в гостиную. Пан Бендзинский усадил гостя на почётное место, сам сел против него, усадив подле себя справа Лепещинского, а слева Нарбута, тоже старого, рослого поляка, весьма богатого и пользовавшегося влиянием.
Несколько секунд прошло в молчании, пока пан Радзивилл не заговорил.
— А что, пан, — спросил он у Бендзинского, — ехал я полем и видел, будто у тебя ярица на скатах-то посеяна?
Радзивиллу хотелось показать, что он интересуется местным хозяйством и знает толк в нём.
— Нет, жито, ясновельможный пан; жито теперь спорее и выгоднее будет. Брагу ли, пиво ли изготовить; да и солод теперь в большой цене.
Опять секундное молчание. Подошла панна хозяйка.
— А что, ясновельможный пан, — сказала она, не прикажешь ли с дороги червячка заморить, хозяйской вудки попробовать?
— Добже, добже! — отвечал Радзивилл. — У такой ласковой пани и вудка слаще мёда.
— Паны, просим покорно!
Все встали и пошли в малую столовую, где перед большой столовой был накрыт стол и уставлен различными закусками, всем, что можно только было достать, начиная от привезённых из Гамбурга в уксусе омаров до литовских колдунов; всего было блюд тридцать, посредине которых стоял большой стеклянный полубочонок с налитой в него водкой; на краях полубочонка висело несколько зацепленных на них ручками серебряных, позолоченных внутри чарок различных фигур и размеров.
— Просим, ясновельможный пан! — сказал Бендзинский, зачерпывая водку из бочонка самой большой чаркой и подавая Радзивиллу.
— Хозяину первая чарка! — отвечал Радзивилл, кланяясь.
— Твоё здоровье, светлейший, ясновельможнейший пан, здоровье дорогих гостей! Да множится сила их, да растут богатства их из рода в род! — сказал Бендзинский, опрокинул в рот чарку и, зачерпывая ею водку вновь, подал Радзивиллу.
— Будь здоров, пан! — отвечал Радзивилл и выпил водку.
Все начали прикладываться по очереди к чаркам и закусывать.
Когда проголодавшиеся долгим ожиданием паны истребили добрую половину закуски, то хозяйка подошла к ясновельможному пану и просила его удостоить их столованье своим присутствием и почтить их хлеб-соль.
Радзивилл предложил хозяйке руку и пошёл с ней к столу. Все пошли за ним парами, среди которых в конце виднелся и молодой пан Чарномский с хорошенькой пан ночкой Бендзинской, молоденькой племянницей хозяина.
Пируют паны; ходят между ними кубки и чарки со ста рым венгерским; пьют они здоровье и свободу старой Пол ши; пьют за вольности шляхетские, за богатства панские. В зале шум, грохот и хохот; на дворе в трубы и зурны играют, в барабаны бьют, из ружей и пушек палят. Пьют и врут паны. Хвастают так, что меры нет и уши вянут. У одного такой конь, что он на нём зайца на всём бегу догнал и на всём скаку схватил за уши; у другого — собака диво! Такая собака, что ни в сказках сказать, ни пером описать. Перепела и рябчики сами к ней в рот летят, только что она его раскроет. Тогда она сжимает их осторожно, чтобы дичи не испортить, и коли тут охотник — подаёт ему, а нет — так подле себя складывает и снова рот открывает, чтобы дичь летела. У третьего хлопец такой есть, который шагов на сто, а не то и на двести из пищали орех — простой, калёный орех — без промаха пулей раскалывает, да так, что ядра не коснётся и не испортит.
— Как же ты, пан, орех на верёвочку вешаешь, что ли, чтобы в него стрелять можно было? — спросил пан Лепещинский у рассказывавшего.
— Нет, не на верёвочку, зачем на верёвочку? — отвечал рассказывавший пан. — Просто кладу на стол, а хлопец бьёт. Как выстрелит, шелуха отлетит, а ядро на столе останется.
— А если орех пустой был?
— Ну а пустой, так пустой и останется, только шелуха улетит.
— Ладно, пан! Верно, твой хлопец и пустого ядра не тронет!
Кто-то сказал, что хороши кони и собаки у пана Тышкевича; что во дворе у него также стрелки хорошие есть и охота поэтому хорошая бывает.
Тут поднял свой голос Радзивилл, заявляя, что Тышкевич — ничего! Важное дело Тышкевич! Да у него, Карла Радзивилла, по фольваркам таких Тышкевичей десятки; да любая его собака всей стаи Тышкевичевой стоит! А лошади! Да у любого его шляхтича конь лучше выписанного Тышкевича коня, которого он везде напоказ выставляет. Да и небогат же он! Дело невеликое, что он этого русского дурака, князя Зацепина, обморочил, у себя летом в лесу зиму сделал! Это ещё не Бог знает что! дело не Бог знает какое узенькую дорожку солью засыпать. Вот если он, князь Радзивилл, задумает зиму сделать, то кругом себя на пять вёрст солью засыплет и озеро посреди лета заморозит, так что мальчишки на коньках кататься станут!
И пошёл, пошёл наш пане коханко рассказывать, что коли есть, дескать, богатство и слава, коли есть что хорошее, так только у него, у одного него.
Расходился князь так, что и удержу нет. Между тем подали столетние меды заветные — как говорил хозяин; ради дорогого гостя из-под зешш вынесли. Музыка загремела краковяк и мазурку, забили вновь барабаны, а пальба началась залпами.
Через четверть часа все сидели как прикованные к своим стульям и молчали, «зане языки прильпе к гортани!». Столетний мёд своё взял.
Но прошло с полчаса, гости снова оживились; зашумели пуще прежнего. Ни голова не болела ни у кого, ни тяжести никто не чувствовал. Панны и паненки давно исчезли из-за стола. Им к вечернему балу готовиться нужно было. Паны остались пировать одни, и разговоры пошли не только о рысаках и борзых — нет! Пошли разговоры о паннах и паненках; а главное, заняла их речь о Москве, что такую силу забрала, что из Петербурга всей Польшей помыкать стала и их вольности шляхетские иногда в грош не ставит!
— Не сила московская, а наша рознь да безурядица нас губит! — сказал пан Пршембыльский. — Никакого ладу и порядку у нас нет, стало быть, и силы быть не может. Говорить мы говорим, а как дойдёт до дела, то самих себя едим!.. Начинаем мы сейчас той же царице кланяться, гроши себе да цацы разные выпрашивать. Вот это-то самое и поедает нас, и губит, и силу нашу крушит. А Москва своё дело знает. На злот подарит, на копу силы отнимет!
Ему стали возражать, но он отражал возражения.
— Я правду говорю! — отвечал Пршембыльский. — Мы все, сами не зная того, покорные слуги русской царицы; все ждём её милости, смотрим из её рук. Поневоле сами отстаиваем её интересы. Да чего тут говорить... хоть бы я сам. Года три-четыре назад мне пришёл просто мат. Хоть всю маетность в экс-дивизию жидам на съеденье отдай и всю семью по миру пускай. И нужно-то было всего тысячу червонных, да где их взять? Свой брат поляк — и не проси! Свои дыры не заткнуты. А жид, когда увидит, что так дела плохи, скорей удавится! А тут посыльный от царицы, как дьявол какой, прости Господи! Что вы, дескать, пане Пршембыльский, у нашей государыни не попросите? Да наша царица-милостивица, общая всем мать, она не может быть, чтобы не помогла. Поезжайте вы до Голенбовского, а он вас к Кайзерлингу или Волконскому свезёт, и вы увидите. Ну что было делать, поехал.
Эта исповедь всех смутила. Рыльце-то у всех было в пушку: все пользовались русскими денежками, начиная с Радзивилла; все хлопотали о русских наградах, любили русские меха, сервизы, вещи, только никто и никогда в том не признавался.
— А от чего нужда наша? От той же неурядицы да от мотовства, — продолжал Пршембыльский. — Бывало, какой бы пан там ни был, какие богатства ни были бы у него припрятаны, а ходит в кожаном жупане и ни за какие деньги в колымагу не сядет. А ныне вот хоть бы всеми нами чествуемый, всеми прославляемый, ясновельможный воевода наш, пане коханко, и не взглянет ни на что, кроме шитого золотом французского бархата!
— Что же, по-твоему, пан Пршембыльский, — спросил Радзивилл, недовольный указанием Пршембыльского, — може, ты думаешь — и я скоро до экс-дивизии дойду?
— Оборони Бог, оборони Бог! Я не к тому говорю! Кто не знает, что у тебя в закромах целые сундуки с серебром и золотом нераспечатанными стоят. Да и кто смел бы коснуться столь великого и сильного пана? Твоей милости шапка сама валится поклониться, коли завидит; и что ты на себя ни наденешь, всё будет впору, всё по тебе. А вот беда, что наши, на тебя-то глядя, тоже топорщатся и себя прямо с головой в руки жидам отдают. А попадут в жидовские руки — и говорить нечего, сами не свои будут!