Летний свет, а затем наступает ночь
Давид. Ты знаешь.
Кьяртан. Ни черта я не знаю.
Давид. Ну я имею в виду, там что-то есть… Кьяртан. Всегда что-то есть.
Давид. Нет, ты же знаешь, эти истории, о женщине и там… ничего не замечал в последние дни?
Кьяртан. Замечал, нет, а что это должно быть? ДАВИД. Брось, ты же знаешь, мы здесь, похоже, не одни, что-то бродит и следит за нами…
Кьяртан. Да ну тебя, не будь идиотом! Ничего такого, совсем ничего.
Давид. Ты имеешь в виду, что привидений не бывает?
Он произносит слово «привидений» так, словно у него внутри динамит, который при малейшем резком движении может взорваться.
В Кьяртане раздается фырканье, он привозит подъемник, снимает полку с концентрированным кормом, они аккуратно расставляют упавшие пакеты и возвращают на место полку, затем достают фонарик и следующий час ходят по кладовой и, забираясь на стремянки, тщательно осматривают полки, некоторые из них находятся так высоко, что туда не проникает свет, и они исчезают в темноте под крышей. На следующий день ничего примечательного не происходит. И через день тоже. Кьяртана наверняка по ночам мучают кошмары, снится, что он один в кладовой, слышит странные звуки, вещи падают сверху из темноты, и он лишается зрения. Он успокаивает себя тем, что одно дело ночь, и совсем другое — день. И Якоб привозит товары на большом грузовике, их раскладывают на полках, другие он забирает, люди приходят за концентрированным кормом, лопатами, велосипедами, скейтбордами. Но ранним утром примерно через неделю после того, как Кьяртан едва избежал гибели от падающих пакетов концентрированного корма, он отчетливо слышит звуки в безлюдной кладовой, словно босоногие дети бегут по узким проходам. Я недостаточно ем, думает он, в этом-то и дело, и слишком мало сплю, это все нервы.
После обеда они стоят в бездне кладовой, Кьяртан как раз рисует водителя грузовика Якоба за рулем, Давид, смеясь, опирается на полку, когда в северо-восточном углу вдруг взрывается лампочка. Они вздрагивают, и Кьяртан двигает плечами, словно хочет так избавиться от дрожи, но затем гаснет вторая лампа, за ней третья, четвертая, пятая… проходит, вероятно, минут пять, они стоят, затаив дыхание, смотрят вокруг, мертвая тишина, гаснут другие лампы, седьмая, восьмая, темнота быстро приближается со всех сторон, теснится к ним, они начинают медленно продвигаться к двери, и когда выходят из кладовой, их спины мокрые от пота. Кьяртан наливает две чашки кофе, когда Давид поднимает свою, его рука дрожит.
Чертово электричество, только и произносит Кьяртан, когда наконец обретает дар речи. Над деревней за окном нависла полуденная темнота.
триПотому жизнь и смерть, как считается, ходят бок о бок, что различие между ними весьма тонкое, и оттого мы иногда видим тени из царства смерти. Мы упоминаем смерть и думаем о привидениях, ибо на месте склада когда-то стоял хутор, там творились нехорошие вещи, хозяин отправился на путину, а когда вернулся, застал жену в объятиях незнакомого мужчины, черноволосого, жутко симпатичного, хозяин, человек вспыльчивый, схватился за нож, перерезал мужику горло, ударил ножом свою жену, нож вошел прямо в сердце, затем поджег хутор, и все сгорело: хозяин, два трупа, трое детей, две собаки, десять мышей. Руины медленно зарастали травой, но на них, как ночной кошмар, лежала печать несчастья и проклятия, люди говорили, что что-то чувствуют, некоторые видели призраков, и никто не решался строить вблизи этого места. Но много лет спустя, этак сто пятьдесят, мы возвели на этих руинах склад. Времена тогда уже изменились, электричество и длительное обучение в школе помогли победить тьму. А истории о призраках не просто истории, но и времяпрепровождение, иногда они затрагивают нас; меняется прическа, местожительство, походка, но они не в силах повлиять на законы жизни и смерти, не перемещают звезды на небе, и никто в них не срезает дерн и не выпускает стопятидесятилетнюю тьму, привидения и несчастье.
Но, разумеется, ночь прошла, наступило темное утро.
Давид пришел первым; накануне они забыли включить свет над входной дверью. Он вытащил ключи из кармана, затем снова положил их в карман, подожду Кьяртана, подумал он, посмотрел на часы: полдевятого. Они оба уже должны быть на работе, и кто-то в деревне ведь явно не спит, но на улице ни души, если не считать Элисабет, которая прошла мима склада, совершая свою ежедневную прогулку, только тьма и свет над входными дверями домов в глубине. Давид начал насвистывать себе под нос: сначала какую-то какофонию, но она быстро потекла по знакомому руслу — он насвистывал «Первый поцелуй» из репертуара «Молота Тора», разумеется, что же еще. Мне двадцать четыре, думал Давид, я уже целовался. Мелодия на его губах смолкла, он прислонился к углу склада и смотрел на деревню.
Они играли на новогоднем балу, группа Кьяртана и Давида, шестнадцать дней назад. Столичная группа отменилась за два дня до объявленного бала, чем вызвала волнение, и организаторы были вынуждены позвать их; группа называется «Хорошие сыновья», ее название отсылает к стихотворению австралийца Ника Кейва «Хороший сын». Их пятеро, они собираются два-три раза в месяц в старом сарае за деревней и три часа играют как одержимые. Один — чтобы снять стресс, другой — чтобы забыть обманутые надежды, третий бежит от воспоминаний, остальные двое, скорее всего, из простой потребности играть. Выступать на балу им никогда в голову не приходило, для этого нужна программа, нужна организация и мелодии, которые заставляли бы ноги двигаться, им же просто не из чего выбирать. Тем вечером они дрожали, как ветки деревьев. Давид за фортепиано, Кьяртан с гитарой, остальные: Аси на ударных, Хёрд на гитаре или на трубе, когда на него накатывала грусть, и, наконец, Ингви или Ингвар на контрабасе, по какой-то причине мы никак не могли запомнить, как именно его зовут, и всегда звали Ингваром. Но это был вечер Давида, он стал героем дня, объединял группу, ударяя по клавишам, пел медленные песни мальчишеским голосом со следами таинственной грусти, вполовину лучше, чем все остальные, вместе взятые; черные волосы упали на глаза, робость слетела, и он почти не пил, в отличие от Кьяртана, который опустошил полбутылки виски уже вскоре после полуночи, когда до конца осталось три с лишним часа. Виски превратил его в пасмурный дождливый день, пришлось прислонить его к стене, иначе он падал, они исполняли задорные и незамысловатые песни Гейрмунда Валтирс-сона, реально крутые композиции The Stranglers, танцевальные шлягеры Пресли, Кьяртан же играл только блюз. «Первый поцелуй»! — кричал Ингви в микрофон, а ритм-гитара плакала, Гт so lonesome I could die. Эту проблему они, однако, решили, просто убрав звук гитары Кьяртана и усилив его у Хёрда, который лупил по струнам семью пальцами, подслеповато щурясь на танцпол, затем бал закончился. Зал пропитался дымом, пропах алкоголем и потом, Кьяртан уже давно допил бутылку, выдерживает много, потому что тело большое, и пока он жадно глотал картошку фри с кухни общественного центра и понуро слушал нотации своей жены и Инги, Харпа, замужняя женщина, тридцатилетняя мать двоих детей, заблокировала Давида в углу сцены, затем толкала его перед собой, пока их не остановила стена и от зала отделял только тонкий темно-красный занавес.
Она крепко обхватила Давида за шею и поцеловала, разжав губы. Первый поцелуй, обжигающий поцелуй, вкус водки и табака. Она прижала свои губы к его, свои большие перси к его груди, свою талию к его твердому члену, и он закрыл глаза. Что я должен сейчас делать, нерешительно думал он, рассердится ли она, если я поглажу ее грудь, и как гладить, мягко или крепко, или нужно ее щипать, и как тогда быть с задницей, прикасаться ли к ней, как же хочется к ней прикасаться, я и не знал, что у женщин такой узкий язык. Его левая рука неподвижно лежала на ее бедре, правая растерянно ощупывала спину, словно ошалелая долгоножка, он раздумывал, долго ли они будут целоваться, такой же у него горячий язык, как у нее, довольна ли его поцелуями, его языком и что ему делать с руками? Между ними и миром только плотный бархатный занавес, но бархатный занавес иногда толще ночи и шире океана, правая рука Давида бесцельно шарила, коснись ее груди, или это задница, приказал он правой руке, Харпа медленно и спокойно ослабила ремень на его брюках, расстегнула пуговицы и молнию. Женская рука залезла в трусы, его синие трусы, обхватила член, быстро затвердевший в ее ладони, глаза Давида широко распахнуты, рот полуоткрыт, дотронься до моей груди, прошептала она, нет, под рубашкой, расстегивай, боже, какие у тебя пальцы, вынимай из лифчика, она твоя, что, не нравится? Напротив, ответил он надтреснутым шепотом. Несколько лет назад были красивее, более упругие. Но для меня они и сейчас восхитительны, никогда не видел подобной красоты. Боже, как же ты красиво лжешь, возьми их в руки, не щекочи, крепче, для тебя это безопасно, вот так, любовь моя, неужели ты никогда этого не делал? Нет, шепчет он, красный от усердия и стыда. У тебя никогда не было женщины? Он трясет головой, на глазах выступают слезы. О, как это приятно, вздыхает Харпа, задирай юбку, снимай с меня трусы. Давид нехотя выпустил груди, его руки остались пустыми, он наклонился, замялся, поднял на нее взгляд, дрожащими руками залез под юбку, медленно стянул трусы, она приподняла правую ногу, затем левую, положи в карман своего пиджака, шептала она. Она увлекла его в глубь сцены, к маленькому столу в углу, он дышал, будто вот-вот заплачет или утонет, она сбросила юбку, легла на стол, раздвинула ноги, прижала его к себе, а теперь направляй член внутрь, он никогда в жизни не подозревал, что бывает что-то такое мокрое, мягкое и теплое, а она гладила его лицо, сосала мочку уха, лизала его глаза, он начал двигаться, из ее нутра доносились тихие звуки, как вой и одновременно не вой, он что-то шептал, охрипший, счастливый, полный отчаяния, любовь моя, любовь моя, шептала она, продолжай, все хорошо, только продолжай, она засунула кончик языка в его левое ухо, и в мире не осталось ничего, кроме ее дыхания.