Не уходи
— Потом, нельзя ли потом… — недовольно пробурчал я.
— Нет, профессор, это срочно, прошу вас.
Тон у нее был необычным, в нем звучала какая-то странная категоричность. Полагаю, ни о чем таком особенном я в этот момент не подумал, и тем не менее руки у меня вдруг отяжелели. Операционная сестра протягивала мне иглодержатель. Я никогда еще не прерывал операции, всегда сам доводил ее до конца. Я стиснул пальцы и заметил, что сделал это с опозданием. Зашивая слой мышечной ткани на брюшной стенке, я вдруг заторопился. Пришлось прекратить работу, я сделал шаг назад — и наткнулся на кого-то, кто стоял у меня за спиной. «Ладно, заканчивай за меня», — сказал я ассистенту, и сестра тут же передала иглодержатель ему. Я услышал шлепок этой металлической штуки, с размаху очутившейся в ладони ассистента, он гулко отозвался у меня в ушах. Все, кто был в операционной, глядели на Аду.
Дверь операционной беззвучно закрылась за нами. Мы очутились в комнате предварительной анестезии, неподвижно стояли друг против друга.
— Так в чем дело?
Грудь Ады порывисто вздымалась под зеленой курточкой, голые локти покрылись мурашками — мерзли, наверное.
— Профессор, там, внизу, у нас девочка, ее привезли с черепной травмой…
Я стащил с рук перчатки — машинально, почти машинально.
— Ну говорите же, говорите…
— Я нашла ее школьный дневник… там ваша фамилия, профессор.
Я протянул руку, сорвал с ее лица стерильную маску. В голосе Ады вдруг не стало возбуждения, храбрость ее закончилась. Она нуждалась в помощи, стала неестественно кроткой, почти беззвучно спросила:
— Как зовут вашу дочь?
Я, кажется, нагнулся над нею, хотел разглядеть ее получше, вычитать в ее глазах какое-то другое имя, ни в коем случае не твое.
— Анджела, — выдохнул я в самую глубину ее глаз — и увидел, как они расширились.
Я бежал вниз по лестницам, выскочил под дождь на внутренний двор, бежал, не обращая внимания на машину «скорой помощи», которая, подъехав на полной скорости, остановилась как вкопанная в шаге от моих ног; я бегом пронесся через стеклянные двери, ведущие в зал дежурной бригады, пробежал через зальчик, где пили чай санитары, пробежал через палату, где орал человек с открытым переломом, бегом ворвался в соседнюю палату, пустую и в полном беспорядке. Тут я остановился — я увидел на полу пряди твоих волос. Твои волосы, каштановые вьющиеся волосы, были собраны в кучку, сверху на них лежали кусочки окровавленной марли.
В один миг я превратился в ходячее ничто. Едва передвигая ноги, я тащусь через все отделение реанимации, ковыляю по коридору, добираюсь до застекленной перегородки. Ты там, за ней, тебя обрили наголо, тебя интубировали, твое опухшее и почерневшее лицо облеплено кусочками белого пластыря. Это ты. Я миную перегородку и встаю возле тебя. Я не доктор, я просто обыкновенный отец, несчастный отец, сломленный горем, с пересохшим ртом. Я в испарине, и волосы мои шевелятся… То, что случилось, не может пройти само по себе, оно взгромоздилось на начальственное место и облеклось смутным и грозным ореолом, озадачивающим всех, кто ко мне приближается. Я одеревенел, я перенасыщен болью. Я закрываю глаза и пытаюсь оттолкнуть от себя эту боль. Тебя не может здесь быть, ведь ты же в школе. Сейчас я открою глаза — и увижу совсем не тебя. Я увижу совсем другую девочку, неважно кого, — совсем случайную девочку, мало ли на свете девочек… не тебя, не тебя, Анджела. И я широко распахиваю глаза — и обнаруживаю здесь именно тебя, случайно это оказалась как раз ты.
На полу стоит жестяное ведро с крышкой, на нем написано: «Для вредных отбросов»… Кто бы ни был виновен в происшедшем, его место в этом ведре… я должен его туда бросить, это мой долг, это единственное, что мне остается. Мне нужно посмотреть на тебя так, словно ты не имеешь ко мне никакого отношения.
* * *Один из электродов кардиографа лег неловко, он давит тебе на сосок, я снимаю его и пристраиваю получше. Смотрю на монитор — пятьдесят четыре удара… потом поменьше — пятьдесят два. Это брадикардия. Приподнимаю тебе веки — зрачки у тебя еле реагируют, правый до отказа расширен, внутричерепная травма в этом полушарии. Тебя нужно оперировать прямо сейчас, вернуть мозгу питание, его масса смещена гематомой, которая другим краем упирается в черепную коробку, твердую, неэластичную, и сдавливает центры, иннервирующие все тело, каждую проходящую секунду она лишает тебя каких-то физических возможностей. Я оборачиваюсь к Аде:
— Кортизон ей сделали?
— Да, профессор, и гастропротектор тоже.
— Другие травмы у нее есть?
— Возможен разрыв селезенки… это пока под вопросом.
— Как с гемоглобином?
— Двенадцать.
— Кто сегодня в нейрохирургии?
— Да я там, я. Привет, Тимотео.
Это Альфредо, он кладет мне на плечо руку; халат у него не застегнут, волосы мокрые и лицо тоже.
— Ада до меня дозвонилась, я только что уехал после дежурства.
Альфредо — лучший врач на этом отделении, однако никаким особым уважением он не пользуется, манеры у него не импозантные. Ведет он себя неброско, явных внешних достоинств не имеет; оперирует он в тени заведующего отделением и сразу тушуется, стоит заведующему на него взглянуть. Много лет назад я пытался давать ему советы, да только он меня не слушался: характер у него вовсе не на высоте его таланта. С женою он разъехался; знаю, что у него есть сын-подросток примерно твоего, Анджела, возраста. Его дежурство уже кончилось, он вполне мог бы сидеть дома — какому же хирургу приятно оперировать родственника своего коллеги?.. Но нет, он прыгнул в такси, а когда застрял в пробке, то выскочил из машины и под проливным дождем побежал в клинику, боялся опоздать… Уж и не знаю, поступил бы я так же на его месте или нет.
— Там, наверху, все готово? — спрашивает Альфредо.
— Готово, — говорит медсестра.
— Тогда мы поднимаемся.
Ада приближается к тебе, отсоединяет от дыхательного аппарата, прикладывает ко рту нагубник кислородной подушки — это на время транспортировки. Потом тебя везут. Одна твоя рука падает с каталки как раз в момент, когда каталку вдвигают в кабину лифта; Ада наклоняется, берет руку и кладет на место.
Я остаюсь с Альфредо наедине, мы устраиваемся в комнате по соседству с реанимацией. Альфредо зажигает свет в негатоскопе, вешает на него твою пленку и рассматривает ее почти в упор. В какой-то точке он останавливается, наморщивает лоб, сосредотачивается. Я-то знаю, что это значит — искать какую-то полутень, способную тебе помочь, на туманном поле рентгеновского снимка.
— Видишь, — говорит он, — вот это — основная гематома, она сразу же над мозговой оболочкой, до нее я доберусь легко… Нужно будет посмотреть, в каком состоянии сам мозг, этого заранее не скажешь. Потом, есть еще вот это пятнышко, оно глубже; тут сказать трудно, это может быть рикошетным кровоизлиянием.
Мы смотрим на тускло светящееся поле, изображающее твой мозг. Оба мы знаем, что врать друг другу нам не положено.
— Может статься, у нее уже вовсю идут ишемические осложнения, — шепчу я.
— Я должен забраться в череп, и мы сразу все поймем.
— Ей всего пятнадцать лет.
— Вот и хорошо, значит, сердце у нее сильное.
— Она вовсе не сильная… она же девчушка.
Колени у меня невольно подгибаются, и вот, рухнув на пол, я уже плачу безо всякого удержу, прижимая ладони к мокрому лицу.
— Она умрет, правда? Ведь мы оба это знаем, у нее вся голова наполнена кровью.
— Пока еще ни черта мы не знаем, Тимотео.
Он встает на колени рядом со мною, энергично меня трясет, а заодно и сам встряхивается.
— Сейчас мы вскроем череп и посмотрим. Отсосем гематому, дадим мозгу роздых, а после этого мы посмотрим.
Он встает на ноги.
— Пойдешь со мной в операционную, да?
Я утираю нос и глаза рукой, потом тоже встаю. На уже отросшей щетине у меня остается влажная поблескивающая полоска.
— Ну нет, я по хирургии мозга ни хрена не помню, от меня толку не будет…