Чужое
Сонечка плакала за его спиной. Он подошел к ней и обнял, а она не отстранилась, и седые ее волосы нахально полезли Шилову в лицо, щекотали ноздри, и он хотел чихнуть, но сдерживался. Смотрел на белое, похожее на простоквашу лицо Валерки и понимал, что нечто надломилось в нем, в Шилове, что нечто сломалось и в мире, который окружает его.
Глава пятая
Они хоронили Валерку на восточном склоне холма. Притащили фонарики, и при неверном электрическом свете копали мокрую землю. Копали долго, потому что работа была непривычной, а дождь то кончался, то вновь припускал. Чернозем под ногами скоро пропитался сыростью и напоминал болото. Когда яма стала достаточно глубокой, Федька и Семеныч подтащили к ней тело Валерки и, раскачав, кинули труп навстречу холодной землице. Землица влажно причмокнула, принимая мертвеца. Вверх полетели брызги, запачкали одежду. Никто не обратил на это внимания.
Сонечка шептала, что это неправильно, что нужен гроб, настоящий деревянный гроб и бородатый чуть пьяный батюшка с кадилом, но никто ее не слушал, и люди двигались как во сне, как в жутком, непрекращающемся кошмаре, когда знаешь, что происходящее – сон, но проснуться не получается.
Они выстроились в очередь, и каждый кинул в могилу горсть раскисшей земли. Шилов, бросая свою горсть, увидел лицо Валерки, измазанное в грязи. Он кинул, и мокрая земля залепила Валеркины глаза, попала ему в приоткрытый рот и на посиневшие губы. Шилову стало тошно, а на лице – он почувствовал, – появилось выражение брезгливости, и он поспешно отошел, чтоб никто этого не заметил. Когда закапывали Валерку, он в работе не участвовал, вместо этого обнял Сонечку и шептал ей на ухо, успокаивая, а она грызла кулак, крепко прижав его к губам и носу, и плакала. Шилов все шептал и шептал и вдруг поймал себя на том, что обращается не к Соне, а к себе и утешает себя, называя вслух свое имя, и замолчал, но Сонечка, к счастью, ничего не заметила. Когда с могилой было покончено, Федька воткнул в землю крест, наспех сооруженный из двух досок и одного гвоздя, отошел в сторону, а вперед вышел грязный по пояс Семеныч в зеленой спецовке. Он нацепил на переносицу широкие очки с толстыми линзами, и стоял с раскрытым Валеркиным блокнотом в руках, а Федька Кролик за его спиной светил фонариком на страницы. Семеныч говорил про то, каким замечательным человеком был Валерка, а сам листал блокнот и внимательно разглядывал страницы, и, казалось, что говорит не он, а кто-то другой, потому что Семеныч на самом деле слишком погружен в чтение.
Семеныч обвинял их в том, что не уследили за Валеркой, что слишком мало обращали на него внимания, вот он и свел счеты с жизнью, а Шилов думал, что это чушь и никак не мог Валерка свести счеты с жизнью, прибив самого себя к кресту; Шилов думал, что Валерку убили, но вслух этого не говорил и притворялся, будто внимательно слушает панихиду Семеныча.
– Вот! – сказал вдруг Семеныч и стал вслух зачитывать отрывок из блокнота: – «И нет у меня здесь друзей, хоть я и очень надеялся на то, что они появятся. Один Шилов иногда замечает меня, но и он вечно в делах и заботах, а если и заговорит, начинает сыпать цитатами мертвых классиков, причем зачастую путает их имена, да и цитаты ни к месту совершенно приводит. Впрочем, не важно. Проанализировав собственную жизнь, если ее можно, конечно, назвать жизнью, я сделал вывод – нет у меня никакой возможности помочь миру, кроме как через самопожертвование. Я должен повисеть на кресте и умереть ради того, чтобы вернуть долг миру. Мля.» Вот! – повторил громогласно Семеныч, и все молчали, пристыженные этим самым «Вот!», и только дождь не стыдился и шлепал по земле у ног, да и по ногам тоже, а гроза гремела совсем близко, вспышками ослепительно-белого озаряя серую землю.
Семеныч водрузил очки на лоб и посмотрел вверх и вперед, и все стали поворачивать головы, чтобы посмотреть туда же. Шилов обернулся. С холма к ним спускался Дух. Хозяин печального дома сменил форму; на груди у него позвякивали медные, серебряные и золотые медали; левой рукой Дух придерживал роскошную фуражку с плюмажем, а правой со свистом рассекал воздух. Он остановился неподалеку и стащил с головы убор, вытянулся в струнку и замер, разглядывая собравшихся и крест над могилой. Все тупо смотрели на его лысую голову, исцарапанную тупым лезвием.
– Чего тебе? – глухо спросил Семеныч, но Дух не ответил. Он постоял несколько минут и молчал при этом, и все молчали тоже, а потом он развернулся, притопнул сапогами и пошел прочь, чеканя шаг, и Шилов разглядывал золоченые шпоры с серебристыми зубчатыми колесиками на его сапогах, а кто-то прошептал тихо, но отчетливо: «Дух, ёперный театр… Дух убил…» Шилов обернулся, чтобы посмотреть, кто шептал, но столкнулся с тяжелым из-под бровей взглядом Семеныча. Вздрогнул, потому что вспомнил, что Семеныч видел его утром в одежде, покрытой пятнами крови. Шилов отвел взгляд и зарылся носом в шелковистые Сонечкины волосы и всю церемонию избегал заглядывать в глаза Семеныча, однако чувствовал – тот следит за ним.
Эту ночь Сонечка провела вместе с Шиловым. Они лежали на одной кровати совсем близко друг к другу, одетые. Соня плакала, а он утешал ее, бегал на кухню за водой, если Соня просила пить, поил ее из кружки как ребенка, вытирал ей слезы мягким полотенцем, а затем ложился рядом и рассказывал какую-то совершеннейшую бессмыслицу, лишь бы не молчать. Сонечка успокаивалась и вскоре уткнулась носом в подушку и мирно засопела, а Шилов прикрыл голые ее ноги простынкой и осторожно, чтоб не скрипнуть половицей, поднялся. Взял с тумбочки пачку сигарет и вышел во двор, но не с той стороны, где крест, а с фасада. Входная дверь бесшумно открылась, и он увидел Семеныча, который стоял у его забора спиной к нему и курил. Семеныч не сменил грязную спецовку, и грязь засыхала прямо на одежде. Шилов подумал, что, наверное, стоит вернуться тихонько в дом и покурить с другой его стороны или хотя бы подымить в форточку на кухне, и совсем уже собрался закрывать дверь, но Семеныч сказал громко:
– Смотри-ка, Шилов, тучи разогнало и небо теперь чистое-чистое, а воздух свежий, вкусный и цветочным ароматом напоен. Самое время закоптить легкие очередной сигареткой. Э-эх, да я п-поэт почти, гребанный поэт с тонкой душевной организацией. Ты выходи, не стесняйся.
Шилову ничего не оставалось, и он вышел, прислонился к забору слева от Семеныча и достал сигарету. Семеныч протянул ему зажигалку, Шилов прикурил. Они стояли рядом и смотрели на серебряную луну и на звездное небо, по которому плыли редкие круглые облака. Пока Шилов курил первую сигарету, упали четыре звезды. Он вздрагивал каждый раз, когда срывалась новая. С речки дул ветер, и был он на удивление теплый, ласково согревал замерзшего после дождя Шилова. Влажно поблескивали крыши и серые водостоки, а во дворе напротив горела стосвечовая лампочка, и кружилась мошкара над неубранным столом, на котором в беспорядке валялись бутылки, опрокинутые ветром, и тарелки с остатками еды.
– Х-хорошо! – сказал Семеныч, и Шилов согласился: да, мол, в самом деле, хорошо.
– Помнишь наш утренний, нос-понос, разговор? – спросил Семеныч, и Шилов кивнул: да, мол, помню.
– Ты опять не пришел на площадку вовремя. По словам Проненко ты вообще не пришел, и мне начинает казаться, что ты избегаешь геликоптера.
– Это неправда, – тихо ответил Шилов.
– Я верю, – легко согласился Семеныч. – Не такое это место, чтобы кто-нибудь врал. Нет у нас тут врунов, воров и убийц.
«Вруны есть, – подумал Шилов. – Все врут понемножку. Воров и впрямь нет, потому что нечего воровать, всё у всех есть, пойди и возьми. А убийцы…» – Он посмотрел на Семеныча, на его большой нос и жалящие будто осы глаза, а Семеныч тоже повернулся к нему и посмотрел цепко и пронзительно. Шилов первым отвел взгляд.
– Возвращаясь к нашему утреннему разговору, Шилов… – растягивая слова, произнес Семеныч, – ты грязный был весь, а на одежде – пятна крапом. Красил, небось, что-то?