Одна в мужской компании
Мари Бенедикт
ОДНА В МУЖСКОЙ КОМПАНИИ
ЧАСТЬ I
Глава первая
17 мая 1933 года
Вена, Австрия
Мои веки дрогнули, я открыла глаза, но тут же снова сощурилась, ослепленная лучами софитов. Чтобы не упасть, я незаметно оперлась на руку стоящего рядом актера и, изобразив на лице уверенную улыбку, стала ждать, пока зрение прояснится. От яркого света и оглушительного грохота аплодисментов меня слегка пошатывало. Маска, прочно приросшая к лицу на время спектакля, соскользнула: на какой-то миг я вновь стала не Елизаветой, баварской императрицей девятнадцатого века, а просто юной Хеди Кислер.
Но не могла же я на глазах у зрителей знаменитого Венского театра выпасть из образа их любимой императрицы. Пусть даже и по завершении спектакля. Она ведь была для венцев символом некогда славной Габсбургской Австрии — империи, господствовавшей почти четыреста лет, и в эти унизительные дни после Мировой войны ее образ был особенно дорог людям. Правда, последние годы жизни императрицы, когда золотая цепь императорской немилости стала ярмом на ее шее, ограничивающим каждое движение, в пьесу, конечно, не вошли. Об этом венцам думать не хотелось, а игнорировать неприятные факты они умели как никто.
На долю секунды я снова прикрыла глаза, ушла в себя, отбросила прочь Хеди Кислер со всеми ее пустяковыми заботами и мелкими чаяниями. Усилием воли я вновь заставила себя ощутить на плечах мантию императрицы, а в душе — стальную несгибаемую твердость и тяжкий груз долга. Решительно открыла глаза и устремила взор на своих подданных.
Передо мной возникла публика. Я увидела, что зрители хлопают мне не с мягких сидений роскошных театральных кресел, обтянутых красным бархатом, а стоя. Такую честь мои земляки-венцы оказывали далеко не каждому. Я-императрица принимала эти почести как должное, а вот я-Хеди засомневалась: может быть, эти аплодисменты предназначены вовсе не мне, а еще кому-нибудь из актеров, занятых в «Сисси»? Да вот хотя бы Гансу Яраю, который играл Франца-Иосифа, — ведь он живая легенда Венского театра. Я ждала, когда коллеги выйдут на поклон. Все они были вознаграждены громкими рукоплесканиями, но, когда в центр сцены вышла я, зрители пришли в настоящее неистовство. Да, это был мой триумф.
Как же жаль, что папа не видел мою игру в этот вечер. Если бы мама не вздумала разыгрывать из себя больную, — конечно, только для того, чтобы оттянуть на себя внимание в такой важный для меня день, — он мог бы полюбоваться на мой дебют в Венском театре. Я знаю, его порадовал бы такой восторг публики, и, если бы он своими глазами увидел, что творится со зрителями, может быть, хоть это смыло бы с меня пятно позора от опрометчивого появления на экране в фильме «Экстаз». Роли, о которой я всей душой мечтала забыть.
Овации стали стихать, и по рядам пробежал беспокойный ропот: в центральном проходе показалась процессия капельдинеров с охапками цветов в руках. Такой вызывающий жест, да еще и у всех на виду, взбудоражил обычно сдержанных венцев. Я почти слышала, как они перешептываются: кто же это осмелился устроить такое пышное шествие в день премьеры? Это можно было бы оправдать разве что неумеренным проявлением родительской гордости, но я-то знала: мои осмотрительные родители на такой поступок никогда бы не решились. Может быть, перестарались родные кого-то из коллег?
Капельдинеры приблизились к подмосткам, и я увидела, что в руках у них не обычные цветы, а отборнейшие оранжерейные розы. С десяток букетов, если не больше. Сколько же может стоить такой ворох? Я могла только гадать, кто может позволить себе такую невероятную роскошь в наше время.
Капельдинеры поднялись на сцену, и стало ясно: им велено вручить букеты адресату на глазах у всей публики. Не зная, как правильно реагировать на такое нарушение приличий, я бросила взгляд на других актеров — виду них был такой же обескураженный. Режиссер сделал знак капельдинерам прекратить эту демонстрацию, но тем, должно быть, хорошо заплатили: они не обратили на него внимания и выстроились в ряд передо мной.
Они начали вручать букет за букетом — вскоре цветы уже не помещались у меня в руках, и тогда капельдинеры стали складывать их к моим ногам. Спиной, каждым позвонком, я чувствовала неодобрительные взгляды коллег. Малейшая прихоть этих прославленных артистов могла как вознести, так и обрушить мою карьеру. Несколько нужных слов в нужный момент — и я кубарем покачусь вниз с вершины успеха, и меня заменят любой из множества молодых актрис, претендующих на эту роль.
Я уже думала, что придется отказаться от букетов, но одна мысль внезапно остановила меня. Их ведь мог прислать кто угодно. Возможно, какой-нибудь видный деятель любой из враждующих политических групп — консерватор из Христианской социальной партии или социалист из социал-демократической. Или еще хуже: мой щедрый даритель — сторонник национал-социалистической партии, выступает за объединение Австрии с Германией и поддерживает ее недавно провозглашенного канцлера, Адольфа Гитлера. Маятник власти каждый день раскачивался из стороны в сторону, и рисковать сейчас нельзя было никому. Тем более мне.
Публика перестала хлопать. В неловкой тишине все вновь уселись на свои места. Все, кроме одного человека. У одного из самых лучших мест в театре, в середине третьего ряда, стоял какой-то мужчина с широкой грудью и квадратной челюстью. Один из всех зрителей он остался стоять.
Не сводя с меня глаз.
Глава вторая
17 мая 1933 года
Вена, Австрия
Занавес упал. Коллеги-актеры бросали на меня насмешливые взгляды. Я пожала плечами и покачала головой — это должно было выразить, как я надеялась, и недоумение, и неодобрение подобных поступков. Приняв поздравления и выждав сколько нужно, чтобы соблюсти приличия, я ушла и закрылась у себя в гримерке. Я была охвачена гневом и тревогой: эти цветы отвлекли внимание от моего триумфа, от роли, которая должна была помочь мне раз и навсегда развеять память об «Экстазе». Нужно выяснить, кто это сделал и что это было: комплимент, пусть неуклюжий, или что-то еще.
Вытащив конверт, спрятанный в самом большом букете, я взяла маленькие ножницы и вскрыла его. Достав плотную кремовую карточку в золотой рамке, я поднесла ее поближе к лампе, стоявшей на туалетном столике, и прочла:
«Незабываемой Сисси. С уважением, Фридрих Мандль».
Что еще за Фридрих Мандль? Имя было мне знакомо, но я никак не могла вспомнить откуда.
Дверь моей гримерки заходила ходуном от настойчивого стука.
— Фройляйн Кислер?
Это была Эльза Люббиг, старая и опытная костюмерша, вот уже двадцать лет одевавшая всех звезд Венского театра. Даже во время Мировой войны и в тягостные годы после поражения Австрии эта седовласая матрона помогала актерам готовиться к спектаклям, что поддерживали боевой дух венцев, напоминали им об историческом величии Австрии и рождали мечты о счастливом будущем.
— Входите, пожалуйста! — крикнула я.
Даже не взглянув на море роз, фрау Люббиг начала снимать с меня желтое, солнечного цвета платье. Пока я втирала крем в лицо, чтобы снять плотный слой сценического грима, а вместе с ним последние остатки образа, она выплела из моих волос замысловатый шиньон, подобающий, по мнению режиссера, императрице Елизавете. Фрау Люббиг молчала, но я чувствовала — она только выжидает удобного момента, чтобы задать вопрос, несомненно занимающий сейчас весь театр.
— Красивые цветы, фройляйн Кислер, — заметила наконец фрау Люббиг после того, как похвалила мое выступление.
— Да, — ответила я, ожидая пока не высказанного вопроса.
— Можно поинтересоваться, от кого они? — спросила она, покончив с прической и переходя к корсету.