Стальная хватка империи
Моей маме и моему отцу посвящается
На сломе эпох
Роман «Сталь» – сам, как из стали. Прочная конструкция, мощная, несгибаемая, населенная живыми людьми, ищущими ответы на самые важные вопросы. Герои углубляются в дебри непроходимого леса, чтобы понять – кто они? Откуда? Почему такие? В чем смысл их имени, названия, прозвища?
Фантастический антураж романа «Сталь» никого не должен вводить в заблуждение – он – про нашу сегодняшнюю жизнь. Роман беспощадно фиксирует очередной слом эпох, свидетелями и участниками которого являемся мы все. Он пронизан трагическим предчувствием, которое многие из нас так же четко осознают, от которого предпочитают отмахиваться. Роман – местами страшный и безжалостный, местами сентиментальный и нежный, но всегда страстный. Он захватывает и ведет тебя вслед за его героями, предтечей которых несложно найти в русской классической литературе. Роман «Сталь» является достойным продолжением этой традиции. Ее философии. Ее языка. Ее метафорического ряда. Это произведения – не про людей вообще, это про нас. Про ту самую «новую историческую общность», сформировавшуюся на огромном пространстве от Балтийского моря до Тихого океана. Это попытка расшифровки ее ДНК, это настоящее исследование, честное и глубокое.
Андрей Васильев – прозаик, драматург и режиссер. Принципы театрального действа можно разглядеть и в его прозе, где драматическое напряжение, минуя свои пики, не ослабевает на протяжении всего повествования. Но проследив за перипетиями лихо закрученного сюжета, читатель неизбежно возвращается к самым главным вопросам, заданным исподволь еще на первых страницах романа, который нужно читать внимательно, удерживаясь от желания заглянуть в конец, чтобы узнать, чем все кончится.
Обретая утраченное
Читатель этой книги должен быть готов к знакомству с необычной, неожиданной прозой.
И дело не только в том, что это приключенческая антиутопия. Сама ткань этого текста такова, что предполагает погружение читателя в переплетённый с ходом загадочных событий поток раздумий главного персонажа, Николая. А погружение это повергает читателя в состояние нарастающего предощущения чего-то загадочного и страшного. Как тут не вспомнить о характерной черте Хичкоковской эстетики кинематографа, о саспенсе. Впрочем, о кинематографе стоит здесь вспомнить ещё и потому, что это прозаическое произведение напоминает по самой своей структуре киносценарий: тонко проработанные диалоги, насыщенные внутренние монологи Николая, при чтении которых невольно думаешь о том, как они могут звучать за кадром возможной киноленты…
Все персонажи этого произведения отчётливо индивидуализированы и узнаваемы: Николая ни за что не перепутаешь с Иваном, Ивана – с Тихоном. Рельефно и ярко изображена Эмма. Даже «бессловесные» пигмеелилипуты обрисованы чётко и ярко.
Если же ответить на вопрос о сюжете этого романа, то в нём речь идёт о том, как одни беззащитные человеческие существа превращаются в пигмеев не только телесно, но и нравственно, а другие умеют не только сохранить в себе добрые человеческие свойства, но и заново обрести, казалось бы, навсегда утраченные – едва ли не на генетическом уровне – светлые качества.
1
Так он ему и сказал. Так и сказал: «Не знаю, мол, не знаю, не помню, ни черта не помню. Слыхал что-то вроде, слыхал когда-то, да когда это было…» А потом лег, влепив в почернелую подушку свалявшуюся, отяжелевшую голову, повернулся к стене и затих, и засопел, как ни в чем не бывало, спокойно так, мирно засопел, всхрапывая на конце длинного вдоха.
Ничего не сказал.
А он ждал. Сидел и ждал, глядя на упрятанную в засаленную овчинную душегрейку, узкую спину старика, не отводя глаз, будто спина могла заговорить, будто ему случалось видеть, чтобы спина заговорила. «Я не уйду, – думал он, – я не уйду, я буду ждать, может быть он вспомнит, когда проснется, может быть, когда проспится, когда теплая рисовая водка, которой я поил его, испарится и отпустит его разум, он вспомнит, где и что слышал про этих людей. А если не вспомнит? Если не вспомнит, потому что нечего вспомнить, если он лжет о том, что слышал, если он все выдумал только для того, чтобы получить эту проклятую водку – что тогда? Куда идти, с кем говорить, кого расспрашивать в этой пустынной, забытой богом и людьми, стороне, что горбится редкими вымершими деревнями, в одной из которых, кажется, в последней по счету, чудом сыскался одинокий этот старик?..»
О старике говорили ему третьего дня в деревне, что стоит выше по течению большой реки, которую местные зовут теперь по-разному: кто по-русски, кто по-китайски, а кто и на странной смеси языков, в которой угадываются твердые русские звуки, принужденные жить теперь рядом с насмешливыми китайскими. Говорили, впрочем, неуверенно, поджимая губы, взмахивая руками: «Кто его знат, жив ли еще, старик-то, а и жив – так в своем ли уме?.. Спроси у него, ежели он не знат, то и никто не знат про тех, которых ты ищешь, про которых спрашивашь, стучась под окнами, тревожа добрых людей. Сходи до него сам, всего-то верст десять-двенадцать. Водки возьми, не скупися, русской-то нету, давно нету, рисовой возьми, все равно ему, тушонки возьми, хлеба, больше возьми, ступай утром пораньше, авось застанешь, авось не прогонит, авось жив еще, авось узнашь чо-нить, авось загинешь там вместе с ним…»
О последнем, понятное дело, не говорили – молчали.
«Пойду, – отвечал он, – пойду, – кивая головой, чувствуя, что знают, что не скажут, что ежели старик помер, или спятил, или запрется и говорить не станет – не у кого будет узнать». Вся надежда на водку, которая одна в целом свете способна развязать даже самые молчаливые языки.
Не помогло.
Он сидел, глядя на стариковскую спину, не думая уже ни о чем, чувствуя, как в застойном, ветхом тепле избы тает его утомленное тело, как плывут перед глазами, качаясь, старик и его спина, и прямо над седой головой с дожелта истертым прикладом, маленькое, словно игрушечное, ружье, и расчерченные бревнами, стены, увешанные стариковским скарбом, всякой снастью, всякой дрянью, как уплывают, унося с собой его заботы, желанья – вдаль, вдаль… Он мотнул головой, будто боялся заснуть, будто нельзя было ему заснуть, будто заснув, пропустит он важное, нужное.
– Что?..
Он пробудился на мгновение от звука собственного голоса, и вновь пожалел, что забрался сюда, в этот лес, в эту глушь.
Он ненавидел минуты сожалений, горьких, пустых – что толку горевать, что толку сожалеть, жалеть себя, времени, потраченных сил, а паче – иллюзий, надежд, что проку?!. Разве может, пожелай он, вдруг подняться и унестись, и оказаться у себя в Подмосковье, в прозрачной тишине исхоженного редкого леса, в новом неведении, которое рано или поздно вновь выгонит его из дома? Он собирался черт знает сколько лет, все собирался, обещая, все грезил, все откладывал, опасаясь разного, а более – беспокойства, отговариваясь большими или меньшими нуждами, отталкивая подступавшее решение, отталкивать не желая, желая знать – только и всего. Он хотел знать – откуда он, из каких? Кто он, его отец, и больше – его народ, кто он есть, или скорее – кто он был?
Да.
Был.
Потому что почти исчез, растворился в пространстве, в переменчивом времени, в изменившейся, некогда великой стране, которая, пережив череду, увы, предсказуемых потрясений, последнее из которых сказалось роковым, сжалась наконец до размеров княжества Московского, вместе с неохватными, отложившимися территориями утратив и собственное имя – Россия. И только русский язык, с купеческой широтою, совершив множество приобретений во множестве пришлых языков, носители которых жидкими волнами то и дело накатывали на небогатое княжество, сделавшись от этого только шире, звуча в сознании и вовне, силой своей и бездной поражал его, называя имя его семьи, его корня, его народа.