Стальная хватка империи
– Нет, не могу, скоро не могу!
– Не надо, не торопись, как будет, так и будет.
– Старо стало… – старик улыбнулся, – вот прежде, бывало, ходил, удержу не знал, шел и шел, как машина все равно, не разбирая дороги, в тайге был, как у себя дома, уйду, бывало, на три дня, а то на неделю – и хоть бы хны! Все тута – и стол, и постель, до самого снегу на земле спал!
– Да ну?
– Да!
– Страшно, небось?
– Чего бояться-то?!.
– Мало ли…
– В лесу бояться нечего… – старик помолчал, – человека надо бояться, страшней всех человек.
Николай хмыкнул.
– Не веришь?
– Не знаю.
– Знай. – Старик повернулся, глянул, глянув, продолжал, – и осенью, бывало, костерок, часок-другой, в костровище ляжешь – и за милую душу! К рассвету только зябко, а так – ничего. Жена, бывало, точит, точит, то не так, это не эдак, а я в тайгу – а тута воля, иди, куда хошь, хоть направо, хоть налево ступай, ничо не бойся. Зверья было сколько хошь, разного, бил, конечно, как не бить, завсегда приварок. Однако не лютовал, как другие, никогда не лютовал, лишнего не брал, ни-ни, только на прокорм и семье.
– Так ты женат был?
– Был, а как же.
– И дети есть?
– Два сына были.
– Как это?
– Так. – Старик молчал, Николай ждал рассказа, желая ничего не пропустить, старался ступать тише.
– Дело прошлое, – Иван, шмыгнул носом, отвернулся, сплюнул, – черт его знат!.. – старик остановился, глядя в пространство, и вдруг принялся ругаться, выбирая ругань черную, чернее черного, не переставая, выжовывая самые гадкие, разрывные слова, которых память его хранила пропасть, ни к кому не обращаясь, не останавливаясь, даже не прерываясь, говорил и говорил с одной и той же интонацией, и если бы не слышал слов, подумал бы Николай, что старик молится.
4
– Правее возьмем, – кончив, обронил Иван, взглянув на Николая, для верности махнул правой рукой.
Шагнул.
Ничего не сказал.
Опять ничего.
Николаю хотелось знать, именно сейчас ему очень хотелось знать, что сталось с его сыновьями, и, однако, он опасался задавать вопросы, которые жгли ему язык. Обидится, замкнется, а то и назад поворотит, старик взбалмошный, нищий, а с характером, и все же, что случилось, что, что?!. Отчего-то Николаю казалось, что трагедия, а после выслушанной ругани он не сомневался, что история сыновей старика трагична, как-то связана с его поисками, невинными на первый взгляд, но невинными ли?
У него засосало под ложечкой. Одно дело думать, мечтать, лежа на диване, доискиваясь воображаемой истины, заглядывая время от времени в открытый и пыльный, заваленный пожелтелыми мертвыми бумагами, госархив, и совсем другое – делать, искать, идти в тайгу, стучась в прошлое, которое не желает быть открытым, которое упирается, не дается, и, может быть, неспроста! Может быть!..
Может быть, он слишком далеко зашел и теперь по недомыслию, по собственной глупости лезет уже в самое пекло? Старик – а что старик? Николай оценивающе взглянул на Ивана. Старику за семьдесят или возле того, старик прожил жизнь, худо ли, хорошо ли, а прожил, а он, Николай Сталь, что прожил он, что пережил, почувствовал, узнал? Только утраты, только потерю матери и отца, которая придавила его на годы, оставив тупое, непроходящее чувство несправедливо расхлёбанной горечи, что еще? Ничего. Чувство к Соне, неразвившееся, странное, умозрительное, которое то и дело приходилось ощупывать, чтобы убедиться в его присутствии, да бесконечная проклятая работа, работа, работа, которой нет конца, огромная и такая же бессмысленная, нескончаемая, безрадостная работа в гостиннице, работа, которой не замечает никто, кроме него самого, к которой привык, притерпелся, которую невозможно любить, которую страшно потерять.
Страшно.
Все страшно.
И в лес идти страшно, и работу потерять страшно, и любить страшно, и не любить страшно – все страшно, страшно – что это за слово, что это за черт, откуда столько страху, зачем?!.
Была, была мыслишка, случалась, здесь и случалась, в лесу. Откуда, мол, откуда столько-то, зачем – неизвестно. И спросить не у кого, а спросить хочется, ох, как хочется иной раз спросить у отца или у матери, которых нет на свете, без которых худо ему, ох как худо, и одиноко и страшно. Знал отец о страхе, знал, все знал, потому и не сказал ему, сыну, чтобы не пугать, ничего не сказал ни о своем народе, ни о своей родне, о которой он, Николай, никогда не слыхал прежде, которая загинула где-то, которой вовсе нет, будто не было. Но была, когда-то ж была родня, хоть какая-нибудь – дядья, тетки, золовки, зятья, свекрови, братья, сестры, двоюродные, троюродные, черт их разберет, кто-то же был, не мог не быть, хоть бы самый дальний, самый, самый! А если б был, как бы ему жилось, веселей бы жилось, легче, хоть бы и не помог никогда тот, который мог бы быть, слова бы не сказал, а все ж теплее было б ему от одного только знания, что есть.
Старик, меж тем, затопал под гору, вниз, вниз, Николай за ним, скорей, обходя мшистые, скользкие камни, тормозя, виляя, прихватывая рукой тонкие сосны, сбивая огромные грибы, которых, чем ниже, становилось все больше и больше.
– Тута полегче будет, – объяснял Иван, – щас в распадок спустимся и покурим. Грибов, однако!..
– Да.
Задохнулись, пока спускались, задохнулись оба, взмокли, спуск, казавшийся коротким, оказался длинным, извилистым.
– Любишь, грибы-то? – Старик встал, согнувшись, упершись руками в колени, вертя головой.
– Кто ж их не любит.
– Ух, они каки!.. – старик присвистнул, – мяса не надо! – Сел. – Не могу, отдышусь, воздуху, воздуху не хватат мне, здесь внизу воздуху нету, воздух внизу стоит, не шевелится.
– Что, привал?
– Часа через три.
Тронулись.
Потихоньку.
Солнце меж тем вскарабкалось уже высоко к полудню, к высшей точке, тени сделались короче, исчезли, грибы теперь разбегались стаями, причудливым, обильным архипелагом – жаль, как жаль, а не взять, возьмешь – куда денешь, что делать станешь с ними, с крепкими, круглыми, овальными, бугристыми, чистыми, красноголовыми, на взъерошенной серой ноге, с бурыми, с зеленовато-золотым подпалом, с бархатистыми, желтыми, синими, рыжими?
«Никуда б не ходил, честное слово, никуда б не пошел, – думал Николай, – все собрал бы, все бы, а потом лег на брюхо, припал бы к ягодам, лежа бы ел, ел бы и ел, не жуя, давил бы плоды языком, громко глотая, обирая куст за кустом, и плевал бы на все, на работу, которой больше нет, на деньги, которых без работы не будет, и на страхи, которых в достатке. Бог с ними, черт с ними, пропади все, ничего не надо, ничего!.. – Николай причмокнул, – вот отец-то не видит, никогда такого не видал, как он любил все это, как любил, каждый пустяк в лесу, каждую ветку, кочку, живое любил, живое хранил и ему, Николаю, не говорил, нет, а как бы подсказывал одними глазами – живое, мол, береги, мол, вещи, конечно, нужны, вещи, без вещей куда – некуда, без штанов да ботинок, без вилок-ложек, без машин-механизмов, а все же живое ценней, любезней, потому что – беззащитней».
– Я собрался было, – Иван заговорил, снова, – искать грибов-то, да спины нет, нагинаться не могу, часто не могу, старый стал.
– Ты-то?
– Я-то.
– Ты еще!..
– Чо?
– Хоть куда! – Сейчас ему хотелось сказать старику хорошее, все равно что, лишь бы хорошее, – я за тобой не поспеваю.
– Ты городской, что с тебя взять? Ежели б я тогда не пришел – тебя бы уже комары съели.
– Как это?
– Так.
– Разве могут?..
– Еще как. Другой раз лося всего выпьют, целиком!
– Да ну?..
– Вот те и ну! Комары да мошка, сквозь шкуру жесткую продеруться, в глаза, в ноздри, в губы, в уши, под хвост и во всякое место, всю кровь высосут, всю под чистую, мясо есть невозможно – сухое мясо-то.
– О, господи!..
– Ты чо, верящий? – старик остановился.
– Вроде.
– Да или нет?
– Да.