Осьмушка
* * *
Валить прежде, чем всем мясом прирастёшь.
Это правильно.
Других мыслишек лучше в черепе и не держать, а то потом наплачешься, да поздно будет.
Нельзя дожидаться.
И так размякла уже со своими понарошечными играми, кисель, слабачка.
Верста за верстой под ногами горит, и тем легче, чем дальше от рогатой оленьей башки, на которой среди чужих линялых тряпиц и срезанных волос покачивается её собственная прядь, крепко заплетённая старшачьими руками – земляная масть, сильная, упрямая.
Солнце давно миновало свой высокий полдень, а до заката ещё неблизко. По разным приметам Пенни вполне уверена, что идёт она верно, да и её ноги действительно помнят хоть раз пройденный путь. Отродясь не случалось плутать или нечаянно теряться. А вот сбегать…
О, вот этой самой низинкой они шли, когда Ржавке взбрело запеть про старшаково озёрное стояние. А вон там, впереди, возле густой серебристой ивы – мелка для дерева, крупна для кусточка – конопатый Коваль насмешил их непотребной песенкой про полтораста штук ершей…
Что-то привлекает внимание Пенелопы.
Под ивой, в сырой траве, прячется что-то живое, грязно-белое. Вздрагивает, скорчившись комочком.
Пенни подходит медленно, внюхиваясь, вслушиваясь, вглядываясь. Ладонь, мимо разума, сама, обнимает костяную рукоятку прямого ножика – и так же сама отпускает.
Да это же сирена, маленькая сирена из тумана.
Пенни почему-то не сомневается, что это – та самая.
Но только теперь белая кожа не сияет жемчужно. Большие глазища мутноватые и больные, совсем безумные от ужаса. И дышит с трудом, со всхлипом. Вокруг рта размазано и присохло что-то тёмное, похожее на кровь. Поджатые ноги ободраны, да и руки тоже. Пенни опускается на колени, не зная, как помочь. Выговаривает единственное, что знает, на сиреньем замороченном языке:
–«Дружба-мясо», «дружба-мясо».
Сирена глядит на неё из травы, и кажется, тоже узнаёт. Тихо сипит без голоса, показывает двумя руками себе на горло – там виден припухлый синяк с маленькой точкой посередине, словно от укуса насекомого.
Или от укола какой-нибудь дрянью.
–Я помогу,– говорит Пенни.– Я помогу. Но надо встать. Давай. Вот так, потихонечку…
Сирена плачет без слёз, всё пытается что-то сказать и не может, цепляется тонкими пальцами с маленькой перепонкой за осьмушкины крепкие руки.
Пенелопа вдруг замечает какую-то жуткую неправильность, странность.
Она уже некоторое время слышит пение птицы-козодоя, Капримульгуса, но ведь сейчас день. Поют козодои днём или нет? Раньше она слышала их тарахтение только ночью. И звук какой-то не такой. Более ровный. Сильный. Моторный. И приближается.
–Я помогу,– обещает Пенни.– Я помогу.
Ничего страшногоТакое лето живёт вокруг, будто ничего страшного и не случается на свете.
Коже тепло от солнца, ветерок сдувает редкое надоедное комарьё. Под истёртыми подмётками старых кед – ласковая земля. Да внутри лютая, страшная темнота, и надо бежать хоть к частому подлеску – на моторах там не проедут, а пешком ни за что не догонят, не догонят, не…
Сирена совсем без сил, не то что бегом – даже потихоньку не может. На четвёртом шагу худые длинные ноги, ссаженные и расцарапанные, подгибаются ватно, и водяное создание виснет на Пенни, вцепившись в курточку. Наверное, вся прыть ушла на то, чтобы хоть досюда-то добраться.
–Лезь на спину, понесу,– говорит Пенни, сбрасывая рюкзак. Конечно, сирена не смыслит людского говора, а со страху совсем ошалевши, и приходится объяснять прямо руками, когда времени-то лишнего совсем нет. Всхлипывающее, дрожащее существо кажется ниже Пенни-переростка головы на полторы, и в кости вовсе узенькое, хрупкое – точно намного легче той же бабки Сал, которую молодые орки при кочеванье за спиной тащат; так Пенни не слабее их, ведь не слабее, и впробежку-то порезвее многих.
Сирена всё же кое-что соображает: хватается крепко за плечи, чтобы не давить Пенни за шею, прижимается к спине гладким телом, и Пенни бежит, чуть пригнувшись, и пока даже не чувствует особой тяжести, сперва мелкой рысцой, а потом и махом.
Дрызга говорила: трое на квадриках. Но мотор за спиной слышен ещё только один. До частых деревьиц совсем недалеко, лишь бы не запнуться, а тому, позади, пускай бы нора какая-нибудь под колесо ввернулась…
Да только шиш там, а не нора. Почти перед самой кромочкой подлеска моторное вытьё делается нестерпимо близким, чужой человек на квадрике едет наперерез и тормозит метрах, может быть, в шести. Сирена больше не держится за Пенелопу – сползает на землю и сипит безголосым горлом.
–Эй, стоять,– говорит человек.
Обычный взрослый парень. Загорелый, немножко лохматый. Пару дней не побрившийся – так и Коваль ходит иногда, и Тис над ним смеётся, гладит за лицо открытой ладонью, называет ежовой мордой.
–Спокойно,– говорит человек, чуть приподняв руки, будто впрямь успокаивает. Мог бы и не говорить. Пенни даже сама удивляется, как о чём-то далёком и чужом, какая она теперь спокойная. Только сердце колотится где-то под горлом, да слеза по пути к глазу от лютой злости выкипела. У чужого человека нож при поясе. Пенни поворачивается вперёд левым боком, чтобы ему не было видно её резачка.
–Разойдёмся по-хорошему,– предлагает парень вовсе не злым голосом, слезает со своего квадрика.– Тебе мама не говорила, что бывает, если чужую добычу красть?.. Вали себе по-хорошему, сопля, пока можно. Мои друзья и церемониться бы не стали. Давай, драпай отсюда.
Да, это конечно было бы самое разумное.
–Ну, не хочешь как хочешь.
Чужак делает шаг навстречу, потом второй, третий, и глядит пристально, а ножик свой достаёт невторопях. Хмыкает, приподнимает брови:
–Не пойму, ты вообще кто – парень или девка?..
–Я орк,– произносит Пенни-Резак, потому что прямо сейчас только это и есть правда.
И швыряет себя вперёд.
Как привычно.
Только теперь не обломок кирпича в руке зажат, как однажды было, и не крепкая деревяшка в две ладони длиной, как в обычном плясе с другими костлявыми – а выглаженная конопатым Ковалем рукоятка.
* * *
Ну вот.
Намокает дырявый рукав, расползается тёмное пятно. И возле рёбер, сбоку, совсем промокло. Кусачая боль, впору закричать и заплакать, но ещё можно и потерпеть.
Чужой человек теперь лежит и не дрыгается. Подонок Атт – то, что от него осталось – тоже лежал вот так и не шевелился, возле того глухого старого забора, когда-то выкрашенного голубой краской, а Дэвис ещё дрыгался, но не очень долго. Может быть, тогда и можно было обойтись как-то по-другому. Пенни не знает. Резак не знает. Толку-то об этом думать.