Осьмушка
Пенни бредёт на берег. И сирена тоже шлёпает рядом, как будто не может или боится отпустить её руку.
* * *
–Не дыробой. Шпендаль, муха,– объясняет Ёна, кивнув в сторону маленького чёрного пистолета, выпавшего из царевичевой руки.– Но убить может. Если в глаз, в висок, или в горло. Цела твоя косточка, Резак. А дробину в лагере вынем.
Они сидят тесно рядышком, все трое. Ёна говорит – так их быстрее найдут, а пока уже можно и отдохнуть.
–Ты почему… ты как меня нашёл?– выговаривает Пенни. Ей бы очень хотелось спросить: «Так ты правда почувствовал, что со мной беда? Это такие чары?» – но ей неловко.
–Пришли мы с разведа по вечеру. А тебя нет. Я шастьпошасть: «Где Резак?» Тут Ржавка говорит: «Так до матушки Дрызги побежавши, работать приспичило». А я себе и думаю: «Это странно». Ну могло, конечно, и приспичить. Только… как сказать-то… Ты у нас не крепко живёшь. Будто, не знаю, будто всё прикидываешь, остаться тебе с нами или другой тропкой пойти. Только я почую – хорошо тебе стало, весело,– а ты вдруг ыть!– и вот эдак поджимаешься. И тут Ржавка опять: «А я Резака в кровную родню зову, в ррхи-Змееловы. Говорит, подумает».
Вот мы со Ржавкой перетёрли так и сяк, да и рассудили, что надо скорее с тобой повидаться. Мало ли чего ты надумаешь. Может, вовсе уйти соберёшься. Так хоть проводить чин-чинарём. Сказались мы старшакам. Те и отпустили. Раз такое дело, не отпустишь – так сами дёрнем.
Побежали мы, под серёдку ночь уже. Следу свет не нужен, а мы и ночью зрячие. Набежали на место, где сиренья лёжка была усталая, да вблизях твой заплечник. Тут не до шутеек стало. Довёл след до лесу, а там вражок зарезанный, возле квадрика, и твоя кровь проливалась, и ещё после того кто-то не наш топтался. Тогда мы жребий бросили, на пальцах: у меня – сыч, у Ржавки – заяц. Ну, говорю, раз так, мчи во весь мах обратно, зови наших, а я дальше по следу полечу. Вот я и шёл, шёл, шёл. От ручья и дальше вроде нигде твоей крови не почуял…
–Он меня вылечил,– говорит Пенни.– Он волшебный.
–Мой тебе долг,– говорит Ёна сирене, протягивает руку – осторожно похлопывает парнишку по плечу.– Твоя слава – и твоему племени.
Сирена тихонько трогает Ёну за запястье и произносит целую речь.
* * *
–Ойя запрещено прикасаться к оружию. Сегодня не был нарушен… я не нарушил этот запрет. Но ещё обязательно нарушу. У вас есть лезвия. И я тоже себе достану. Я решил.– вздыхает устало.– Я кусал большого врага своими зубами. И мне было очень противно.
* * *
–Славно сказано,– кивает Ёна.– Не знаю, что ты сейчас сказал, но клык даю – ты прав.
Чернявый зевает во всю пасть, ненадолго прижмуривает глаза. Всё-таки всю ночь не спал. Глядя на него, и Пенни зевает, а сирена отворачивается, прикрыв рот ладонью, и зевает даже с каким-то мяуканьем.
–И вот. Подхожу уже сюда – слышу, драка. Тут уж я заторопился. А этот вот мерин давай в тебя из шпендаля стрелять. Вот так я тебя и нашёл, Резак. Нельзя было не найти-то.
Ёна говорит очень спокойным голосом, но под самый конец рассказа у него немного дёргается лицо и как-то странно подрагивают длинные уши.
–Хорошо, что ты меня нашёл,– говорит Пенни. И, помедлив, разрешает себе уткнуться лбом в горячее Ёнино плечо.
ВольноКогда Череп вынимает дробину, то разрешает покричать,
но Пенни терпит. Вернее, покричать оказывается труднее, чем
перетерпеть, а усталость накатила такая плотная и тяжёлая…
Руби перед тем сватала Пенелопе подождать лёгонький хрыковый завар, но межняк, удивляя себя же, отказывается.
–Я и так одуревшая… куда ещё-то,– говорит она. Вроде и не храбрится даже, а просто знает про себя, что к злому хрыку больше не прикоснётся без самого-самого крайнего случая.
Руби кивает, сверкнув быстрой улыбкой. Бесстрашно глядит Черепу в руки. Подаёт, когда нужно, простой воды и чистенькие тряпички.
Руки у сивого – огромадные, корявые с виду лапищи – оказались лёгкие: ловко вынули дробину, лишней болью не обидев.
–Тоже штопальщицей буду,– говорит Руби Пенелопе, как о решённом.– Как Морган.
–Я орк, я и штопальщик,– ворчит сивый.– А ты вырастай – ещё на медсестричку выучишься или на врачею, дочка.
* * *
Раненая ключица под чистой повязкой болит уже поменьше, не мучает. Царапина над ухом, причинённая тем же «шпенделем», ещё чувствуется, но, надо думать, скоро заживёт. Комариные многочисленные укусы – смотри не расчёсывай, хуже будет!– злят, конечно, но вряд ли заслуживают жалости и сильного внимания. Жива, цела, и ладно.
Пенни почти не может внятно вспомнить вчерашний день, день, когда её обнимали и хвалили, дали много еды, и все были так рады, взаправду рады. Под прикрытыми веками, по усталому мясу, по чисто отмытой коже на память являются только какие-то отрывки, сполохи, разом тёплые и стыдные, и с этим Пенни ничего не может поделать.
Лицо Штыря – рыжие глаза, рот, стянутый тонким шрамом, скошен больше обычного. Ругнул опять «шакалёнком», и в охапку сгрёб, и долго не отпускал – или она сама вцепилась.
Оказывается, если в страшного орчьего старшака уткнуться вот так, лицом под шею, то можно здорово спрятаться от всего, что с тобой произошло, и немного перевести дух. Сам-то он в кого прячется, когда невмоготу? Наверное, в Коваля. Чушь, конечно: разве бывает невмоготу таким, как Штырь. Но глупая мелькнувшая мысль отчего-то кажется правильной и даже утешительной.
Сирений мальчик, волшебный. Прикладывает межнякову ладонь к своему белому лбу, а потом к груди и говорит что-то. Это должно быть очень важно. Пенни молчком мучается, что никто не может понять и перевести, а мальчик уходит в своё озеро – вот уже и кругов по воде не видать от нырнувшего тоненького тела.
–Он сказал, что всегда будет тебя помнить, и умом, и требухой,– говорит Ржавка с таким уверенным таблом, будто от младых соплей что ни день с сиренами разговаривает.
–Ты-то откуда знаешь?– Пенни не нравится, как у неё получилось: грубо, обидно. Уж Ржавка-то от неё грубости не заслуживает.
–Ну так ясно,– смеётся в ответ. Никакой обиды.
Как шли домой – не особо запомнила.
Шли и шли, обыкновенно, как все ногами ходят.
Рассказывала по пути.
Очень короткая история вышла, кривая и вся насквозь какая-то бестолковая. Всякую свою промашку Пенни теперь хорошо видит, даже, наверное, слишком хорошо, и ей странно, что остальные ничуть не обращают на это внимания.
«Домой. Мы идём домой».
Дома – бабушка Сал, и смеётся, и причитает нараспев, что бешеные внуки-то уж точно сведут её в могилу своими фокусами, а девочка цела, жива и слава тебе господи. Из белых бабкиных глаз бегут слёзы, она гладит Пенелопу по грязной лохматой голове, улыбается и совершенно не кажется безумной.