Собаки и другие люди
Пугало другое: а вдруг, если я обрушусь в полынью, она разом станет втрое больше, и пса поволочёт течением под лёд, – что тогда?
…Изо всех сил принуждая себя не торопиться, злясь на слишком тяжёлый полушубок, который лучше было б сразу снять, но теперь уже некогда, я сделал ещё рывок, и достал наконец палкой край проруби.
Нигга неустанно бил вокруг себя лапами и смотрел на меня, именно на меня.
Едва ли он догадался о предназначении этой палки – но, будто в остервенении, со зла, что я не делом занимаюсь, он хватанул её зубами, и этой доли секунды мне хватило, чтоб рвануть его на себя, а ему достало ума не разжать сразу же зубы.
Нигга оказался на берегу.
Отяжелевший словно бы втрое, пёс с видимым замедлением попытался отряхнуться – как будто сердце его и мышцы сковало, и, даже вышедший на берег, не обрёл он полного освобожденья.
Тяжёлая вода медленно отекала с него, и в этом струенье было что-то хищное, оскорблённое.
– Мразь такая! Всё мало тебе… – выругался я и бросил палкой в прорубь. – Жри!
* * *Ниггу мы обтирали на кухне втроём – тремя махровыми полотенцами – возле тут же разведённой печи: Злой, жена, я.
Первую минуту от него шёл натуральный холод, словно температура его могучего тела упала до нуля, и только где-то в глубине билась последняя тёплая жилка.
Он благодарно и молча принимал заботу, осмысленно, хоть и чуть онемело поднимая лапы и задирая голову.
Но когда пространство тепла внутри его тела начало́ наконец расширяться, разгоняя ртутную кровь и оживляя мышцы, он вдруг обрёл голос.
Повернувшись к жене – главной его радетельнице и воспитательнице, – захлёбываясь и торопясь, пёс начал рассказ.
Это напоминало птичий курлык, или детскую прерывистую, пополам с плачем, речь, раздающуюся где-то за стеной.
Он свиристел, тонко подвывал, ныл, заплетая эти звуки то с низкой горловой нотой, то с подвизгиванием. Речь его была обильна, быстра, путана, словно он разом вспомнил весь собачий словарь и сыпал им.
Пёс словоохотливо жаловался жене – и тут же огорчался, что не всё, кажется, она понимает. Не понимает до конца, как темно и страшно было в той проруби!
Как тянула его, заглатывая, вода!
Как ломался, поддаваясь, лёд, который лишь с виду такой твёрдый, но на самом деле – как печенье!
Как из последних сил билось его сердце!
Как скоро истощались силы, которых хватило бы на любой смертельный поединок!
Как перехватило горло, и он не сумел даже залаять…
Мы отпрянули.
Мы смотрели на него неотрывно.
Он говорил! Говорил!..
Закончив рассказ, пёс тут же, будто забыв какую-то важную вещь, начал по новой, то высоко поднимая голову с запавшими от горя глазами, то тычась своей всё ещё холодной мордой прямо в лицо, в губы жене. Не умея сдержать слёз, она целовала его, повторяя:
– Нигга! Нигга! Я слышу! Слышу!
Пёс делился ужасным знаньем.
Он заглянул во тьму – и тьма эта хуже, чем тьма самого тёмного леса.
Хуже, чем тьма самого тёмного коридора.
Хуже, чем тьма старого подвала в брошенном доме.
Там нет ничего, кроме ночи. Там пахнет только льдом.
…Через несколько минут он умолк, и, поискав себе место, тревожно заснул возле печки.
Во сне он снова видел наплывающую на него реку – и, вздрагивая всем телом, просыпался. В печи пылал огонь; Нигга смотрел на него пристально, и языки пламени на минуту успокаивали его.
* * *Накормив на ночь Ниггу куриным мясом и напоив тёплым молоком, мы оставили его ночевать на кухне. Холод проруби наконец покинул его, и спал он крепко.
Обычно я работал допоздна, и жена, не умевшая засыпать при включённой лампе, ложилась в большой комнате на первом этаже. Изначально то была выполненная из хорошего сруба изба, вокруг которой мы и выстроили остальной дом. В избе зимой тепло хранилось дольше всего, а летом, напротив, там было прохладно.
…За полночь я вышел на улицу и послушал реку: не двинулся ли лёд.
Но река таилась и ждала, и небо, напоминавшее твердь со вмёрзшей в ледяной ил рыбой, тоже казалось недвижимым.
Вослед за мной в дом юркнул рыжий кот, изгнанный на прогулку ещё когда мы обтирали Ниггу, – оттого что мешался и требовал, чтоб им тоже занялись.
Уже поднявшись к себе, я услышал, что Мур, поддев на удивление сильным когтем край двери той комнаты, где спала жена, уверенно пролез в образовавшуюся щель.
Даже со второго этажа я различил, как, вспрыгнув на кровать, он тут же блаженно замурчал. Потом тональность его мурчанья изменилась – видимо, жена перевернулась на другой бок, но не прогнала кота, а лишь отодвинула: он был в зимней изморози, и подтаивал.
Уже засыпая, я слышал, как проснувшийся Нигга цокал лапами по плитке, выложенной возле печи: видимо, ища себе не столь жаркое место. Полусонный, я даже приподнялся с кровати, готовый по первому его зову спуститься, чтоб успокоить пса, но звуки вскоре прекратились.
Спустя час меня разбудило топотанье детских ног: это был младший сын. «…напился на ночь лимонада», – догадался я.
Была уже глубокая ночь, когда вскрикнул ополченец Злой. Ему из раза в раз снился один и тот же сон: они уходили на легковой машине из села, куда уже заползала вражеская армия. Вослед им выехал танк. Предчувствуя выстрел, водитель легковой машины гнал, почти обезумев, но на повороте не справился – и машину занесло, а затем жестоко перевернуло. В тот же миг раздался выстрел – и вполне возможно, что танк попал бы, но авария их спасла. Окровавленный Злой вытащил водителя, слыша чудовищный гул приближающегося танка, и поволок потерявшего сознание сослуживца в ближайший овраг, радуясь, что снег уже растаял – и они не оставляют следов, но понимая вместе с тем, что, если на танке сидит пехота, – они их скоро найдут.
Когда звук приближающегося танка, нарастая, проникал в самую голову, наполняя черепную коробку, – Злой вскрикивал. …Разбуженный собственным криком, он вставал и, не включая свет, слепо трогая стены руками, шёл на кухню выпить воды.
* * *Просыпался я всегда первым, немногим позже шести.
За окном тлела темнота, и, вглядываясь в неё, я опознавал силуэт леса на том берегу. Этим соснам предстояло выжить. Длинные их корни надёжно вросли в мёрзлую землю, а древесные тела знали свою силу и нерушимость.
С минуту я гадал, какое сейчас точное время. Это было моей ни к чему не обязывающей забавой. Я редко ошибался больше чем на несколько минут. Это подтверждало сказанное мне тридцать лет назад отцом: человек носит часы в себе.
Чем светлей становилось, тем лучше я различал надломленный силуэт той сосны, что росла у реки наискосок от нашего дома, и была этой весною обречена. В темноте сосна казалась виселицей.
Очнувшись окончательно, по не слишком объяснимым приметам я вдруг понял, что на втором этаже никого нет. Домочадцы, спавшие в соседних комнатах, отсутствовали.
Мур, обычно приходивший досыпать на второй этаж к детям, ещё ночью ушёл к жене, вспомнил я.
Но пропал не только Мур.
Полежав ещё несколько минут и убедившись в точности своих ощущений, я, взволнованный, поднялся.
Глянув в детскую, сына я не увидел. Да, он поднимался в ночи, но отчего-то не вернулся в кроватку.
Тихо подойдя и еле качнув приоткрытую дверь, я заглянул в комнату Злого. Лежанка его была всклокочена и пуста – причём, кажется, давно: воздух в комнате уже растерял приметы тёплого человека и его сна.
С трудом сдерживая себя, чтоб не топотать по деревянной лестнице, я спустился и заглянул на кухню, где специально для Нигги оставили ночной свет – чтоб не обжёгся о печь в темноте.
Но и Нигги не было возле печи.
Без всякой надежды я заглянул под большой кухонный стол, заранее зная: там тоже пусто.
Однако, выпрямляясь, я уже слышал многочисленное живое дыханье самого разного размера существ из большой комнаты.
Дверь туда была открыта на треть.