Собаки и другие люди
Глубокой ночью услышали в котухе шум.
– Родила! – убеждённо сказала жена шёпотом. – Наша-то девонька.
Взяв переносной фонарь, чуть разгорячённые выпитой настойкой, они поспешили к роженице.
У них имелись ещё две козочки, два козлёнка и взрослый бодучий козёл.
Муж по звуку топотанья отличал всю свою животину, и, подходя, отчётливо понял: перебегающий из угла в угол по загону старший козёл не просто возбуждён, но сильно напуган.
Жена распахнула дверь и вскрикнула. Тусклый фонарь едва не выпал из её рук.
Впервые в жизни она сумела подумать одновременно о трёх вещах: коза родила кого-то не того, настойка оказалась слишком крепкой, надо перекреститься, но мешает фонарь.
Муж, в силу отсутствия зрения, не имел возможности испугаться столь же сильно.
Несмотря на слепоту, он знал расположение всего надлежащего в своём хозяйстве. Ровным движением безошибочно нашёл включатель и щёлкнул им. Загорелся свет.
Вслушиваясь, муж понимал: ничего настолько страшного не происходит – дышали все звери, и значит, смертоубийства не случилось; остальное же казалось ему поправимым.
– Что там? – спросил он спокойно.
Жена выдохнула и сказала:
– Господи… Собака. Огромная. Как она сюда попала?.. И козлята родились… Подойти бы к ним теперь…
Шмель возлежал на свалявшемся сене посреди коз.
Они уже свыклись с ним, и не ощущали в его присутствии угрозы. Поначалу козёл пытался его забодать, но Шмеля это не тронуло и не смутило. Спустя некоторое время козы улеглись с псом рядом.
Шмель обожал, когда возле него лежит и дышит кто-нибудь тёплый.
К тому же тут прекрасно пахло: молоком, навозом, новой жизнью.
Завидев хозяев, он приподнял голову и дважды, чуть вопросительно, взмахнул хвостом.
«Я ведь не мешаю?.. – примерно так можно было разгадать его взмахи. – …Не о чем беспокоиться, я за всем присмотрел…»
При всяком движении скользящий по дну котуха хвост возносил ворох грязной соломы.
* * *Внуки, пусть и неродные по крови, на всякий большой праздник искренне хотели вывезти в город одинокого древнего деда. Он отказывался наотрез.
В последний декабрьский день дед с утра топил печь. Ближе к вечеру пил отвар на летних травах. Долго и старательно облизывал деревянную ложку с пристывшим намертво мёдом. Смотрел в окно, помня, что где-то там появляется сейчас первая, уже невидимая ему звезда.
Забирался на печку и ждал смерть.
В течение года смерть так и не явилась, но, быть может, она блюла календарь – и теперь обходила тех, чья документация в общем реестре обветшала или утерялась.
До ноября дед спал с открытым окном и холода не боялся, а в новогоднюю ночь, чтоб смерть не встретила преград, оставил дверь приоткрытой, воображая себе, какой она предстанет.
В старуху с косой дед не верил. Он сам был старик – и чем, спрашивается, могла его напугать старуха, если он пережил их на своём веку несчётно?
Полвека назад тут в каждой избе жило по старухе, и всех их дед перехоронил. У старух были дочери, и многих из них он тоже схоронил. Теперь пришла пора внучек, но им дед счёта уже не вёл.
Даже если все они соберутся – какой от них страх?..
Смерть явилась в ночи и оказалась медведем.
Старый пчельник был единственным жителем в деревне, никогда не видевшим Шмеля прежде, и распознать его по слабости зрения не мог. Тем более, что таких больших собак встречать ему не доводилось.
Медведь обнюхал пол вокруг печи и поискал кого-нибудь живого.
Живая душа, чувствовал Шмель, здесь имелась, хоть и едва теплилась.
Дед пошамкал впалым ртом и произнёс:
– Я тут.
Медведь возликовал и, конечно же, на радостях сшиб со стола все наставленные там черпаки и чашки.
«Ишь ты, – довольно подумал дед. – Обрадовалась».
* * *Под утро Никанор Никифорович вышел покурить.
Ему давно уже не было скучно одному. Люди его тяготили.
Случалось, в зимние вечера Никанор Никифорович вдруг испытывал к своей близкой и дальней родне щемящий порыв нежности. Но, поразмыслив и вспомнив этих людей во всей полноте их характеров, он столь же резко, безо всякого перехода, начинал сердиться.
Сегодня, немного выпив, он только под утро заскучал по собеседнику. Не то чтоб Никанор Никифорович был мучим желанием излить душу – нет. Ему нужна была живая натура минут, скажем, на семь: один перекур, и достаточно.
Мучимый бессонницей, Никанор Никифорович точно не надеялся встретить кого-то на рассвете, но в этот раз ошибся.
Шмель сидел у него на крыльце и смотрел, как падает снег.
– О, – сказал Никанор Никифорович, не удивившись: всё-таки он был охотник, и не раз оказывался со зверем лицом к лицу.
– Погоди, я рюмочку вынесу, – предложил он.
Через минуту Никанор Никифорович вернулся с рюмкой и сальцем, щедро порезанным на доске вперемешку с луком.
– Лук ты не будешь, – резонно предположил он, – а я буду. Ну, с Новым годом, как там тебя… Шмель… Назовут же собаку. Держи вот. Эх, ну и пасть.
…Тем же, которым покинул двор, путём наш пёс возвратился домой – и тут же уснул.
В том январе выяснилось: Шмель обладал завидным качеством лучших праздников – вовремя и без непоправимых разрушений уходил.
Но более того: он ещё и возвращался – что лучшим праздникам, вообще говоря, не свойственно.
…Он снова обошёл всю деревню в ночь с первое на второе января.
В этот раз его уже ждали – и кормили ещё изобретательней.
В последующие дни он повторял свои обходы, а если где-то уже было заперто и все спали, Шмель не слишком огорчался, обещая вернуться назавтра.
* * *В первое воскресенье января Алёшка вывез свою матушку в самую середину деревни, где сходились три наши кривые улочки и висела тяжёлая красная рында.
Мать восседала на удивительной каталке: к старому, утеплённому меховым цветастым одеялом креслу были приделаны снизу широкие полозья, а к спинке – крепкие рукояти.
Это Никанор Никифорович постарался и смастерил такой вездеход, хотя ранее ни для кого в деревне ничего подобного не делал.
По случайному совпадению, наше семейство в ту минуту вывело Шмеля на прогулку.
Удивившись нежданному явлению Алёшкиной матери – молодой, в сущности, женщины, которая не просто улыбалась, но ещё и махнула нам рукой в разноцветной варежке, – мы остановились.
Алёшка был слегка поддат, но ловко управлялся с поставленным на лыжи креслом. Он громко отдавал себе команды, и тут же сам отвечал.
С другой стороны деревни показалась тепло одетая прокурорская пара. Было очевидно, что и они движутся к нам.
Из леса, по крепко натоптанной тропке, с нарочитой степенностью, одёргивая одна другую, шли дочери Екатерины Елисеевны.
Спустя полминуты мы увидели и её саму. Бабушка торопилась, оправляя сбившийся платок на вспотевшем лице. Вид у неё был такой, словно всем нам предстоял серьёзный разговор.
Мы почувствовали себя несколько неуютно, хотя вины за собой не знали.
– Это мы со Шмелём натоптали тропку! – сообщила нам ещё издалека одна из дочерей Екатерины Елисеевны.
– Шмель первый, а мы следом, и тропку натоптали, – подтвердила вторая.
Я улыбнулся одной стороной лица и посмотрел на жену.
Жена пожала плечами: «Ну вот так. Бедная Екатерина Елисеевна».
Нужно было уходить, пока не слишком завязался разговор, но здесь в поле зрения появились ещё и Слепцы, направлявшиеся сюда же.
– Шмель съел все мои лекарства, – весело поделилась Алёшкина мать, подъехавшая наконец к нам почти в упор на очередном, выполненном Алёшкой, развороте.
– Без них мне гораздо лучше, – добавила она.
Моя жена улыбнулась одной стороной лица и посмотрела на меня.
Я пожал плечами, как делает человек, когда ему что-то попадает за шиворот.
Подошедшая прокурорская пара тепло улыбалась собравшимся. Чуть замявшись, прокурор передал моей жене красивую, громыхнувшую словно бы леденцами баночку.