Рожденные на улице Мопра
Евгений Шишкин
Рожденные на улице Мопра
Наверху — обман и блаженство, правда и радость — внизу.
Книга первая
Часть первая
IЭто было счастливое время в России. Начало шестидесятых.
Уже затянулись ожоги войны, и слезы о погибших не были так солоны… Страна зализала раны и наново отстроилась, — и дерзнула на космос. Первенец землян во вселенной Юрий Гагарин чаровал солнечной улыбкой советских людей и вместе с ними грезил о Марсе.
И вольное было это время! После ХХ съезда КПСС и клейменной речи кулакастого Никиты Хрущева о культе Сталина по острогам и зонам прокатились освободительные сквозняки. Еще опасливо косился советский гражданин на «черные воронки» и держался стороной «серого дома», но анекдоты про нового генсека, про хрущевскую кукурузу уже шпарил без оглядки.
А главное — это были пронзительно романтические годы. Москва еще дышала вольницей и разноречьем Всемирного молодежного фестиваля, повсюду в стране распевали «Не слышны в саду даже шорохи», гитарные аккорды бородатых бардов в грубых хемингуэевских свитерах щемяще звали на грандиозные гидростанции Сибири, к геологическому костерку на Ямале; красавец киногерой Николай Рыбников мутил девичьи души фантазиями о чистой негаснущей любви на ударных стройках в бескрайней тайге.
В ту пору даже рябая Серафима Рогова, продавщица из окраинной пивной «Мутный глаз» (официальное название «Закусочная «Прибой») подумывала упорхнуть из Вятска от пивного крана куда-нибудь на гейзерную Камчатку или на ледяной остров Шпицберген и там, средь навербованных мечтателей, искать суженого и вить с ним семейное гнездо.
Жениха или верного ухажера у Серафимы не завелось, а ходовые невестины годы летели журавлем; весна, весна, да еще весна и глянь — под фатой уже те, кому сама сопли утирала, будучи шефской пионервожатой в школе. Правда, клеился было к Серафиме один краснощекий хохотливый шофер, не местный, из района, привозил на грузовике в закусочную банки с томатной пастой; шутил, заигрывал, и в последний заезд прокуренными желтыми пальцами, будто кусачками, ущипнул Серафиму за мягкое место, — она две недели разглядывала в трюмо милый синяк на заднице и не винила неотесанного шофера: откуда ему знать, что тело у рыжих — точно взошедшее тесто, особой мягкости и нежности. Но больше шофер-щипун не появился. Вместо него в назначенный срок прикатил замшелый, усастый крючок-старикан, который, казалось, смотрел на всех женщин как на дикую редьку, которой объелся в юности.
Порой Серафима, измозолив свою рыжую голову мыслями о женихах, перескакивала на мечты о детях. Мечтала родить так, бессемейно. Сраму и укоров она не страшилась: поди, осуди ее, ежели Господь обмишурил с красотой: посадил ей на лице рябину на рябину, нос закурносил, росточку дал в обрез, чтоб сойти за девицу, не за юницу. Мечтала о дочке, верила, что дочка угодит не в ее породу, не будет рыжа как осень, а выйдет голубоглаза, светловолоса и курчава, не будет, как Серафима, мучиться, завивать на ночь сухие рыжие волосы на бигуди. Она мечтала о дочке, но, уродись у нее парень, может, возликовала бы и больше. Гибка, непредсказуема женская душа!
— Чего в улицу-то глазеть да вздыхать? Прогуляйсь! В гости к Ворончихиным загляни, — словесно подтолкнула Анна Ильинична дочь, наблюдая, как Серафима в небудничной нарядке — малиновом крепдешиновом платье с черными цветами на подоле, надушенная, пичужит пальцами носовой батистовый платок.
Серафима от материного намека разалелась:
— Не звана я туда.
— У них ведь не свадьба, чтоб звать! — грубовато урезонила Анна Ильинична. — Ноне выходной. Всяк гуляет, где хошь!
Серафима более поучений слушать не хотела, выскочила в сени и с хлопком выходной двери — на крыльцо.
— Давно б этак! — шепнула вослед Анна Ильинична.
Она уж не первый год хотела сбагрить дочь в замужество, хотя и сама еще не зачерствела и тосковала телом по мужиковому обжиму, — вдова: муж Иван Петрович Рогов, он же родитель Серафимы, геройски погиб на Курской дуге, задохнулся в подбитом танке. Но за павшего героя другого мужика в военкоматах не выписывали… Анна Ильинична понужающе глянула из окошка на дочь.
Из калитки Серафима выскочила ретиво, но по улице пошла медленно, все приметно осматривая — и дальний мужской силуэт на мосту через овраг, и белобрысого мальчонку на самокате среди дороги, и красно-желтую сыпь яблок на китайке в соседском саду.
Здешняя улица Мопра имела двойной лик: по одну сторону — частные, бревенчатые и каменные домостроения с прилепившимися хозпостройками, по другую — продолговатые бараки, щитковые, внутри стен — опилки и древесный мусор. На месте бараков недавно стояли крепенькие дома частников, но их снесло сокрушительным пожаром, и погорельцам на скорую руку соорудили убежища на три семьи: печное отопление, проходная кухонька на пять метров да горница, а коридор и уборная — общие; за бараками — огородцы и дровяники-сараи.
В одном из таких общежитских домов, в квартире Ворончихиных и находился предмет, а вернее, человек Серафиминого возжелания — моряк Николай Смолянинов, по прозвищу Череп. Он брат хозяйки Валентины Семеновны, тут он иногда гостевал, и Серафима с ранней юности отметила его, подглядывала за ним: спрячется за шторку и меж оранжевых гроздей рябины, которая росла в палисаде, высматривает баламутящий полосатый тельник…
Вытягиваясь на цыпочки, Серафима заглядывала сейчас по-за кусты придорожной бузины, чтобы, вроде как нечаянно, попасть в поле зрения, уцепиться за кого-нибудь в приоткрытом окне Ворончихиных. Окно неожиданно распахнулось на всю ширь — показалась Валентина Семеновна.
— Заходи, Сима! — выкрикнула она.
У Серафимы искупительный предлог уже припасен. С краской на лице отвечала:
— Да я и собиралась. Села за пяльца оленя вышивать, а коричневый цвет в нитках кончился. Нет ли у тебя, Валентина, карего мулине?
— Об чем речь. Дам!
Серафима подкусила губу, которая только что поучаствовала в безобидной лжи, и направилась к распахнутым по случаю жаркой погоды дверям барака. В коридоре оправила платье, гребешком, который выудила из сумочки — наготове лежал — наскоро причесала завитые волосы и напудренной ваткой опушила нос, где отчетливее всего проступали веснушки. Надо бы еще губы помадой ярче подрисовать, но не решилась — и так долго мешкается в коридоре, да и вдруг кто из соседских квартир выйдет, засечет ее трепет.
Серафима постучала в темную деревянную дверь в ссадинах и зарубках — ребятишки Ворончихиных, двое сынов, учились кидать нож, — и слегка потянула ручку:
— Можно?
— Можно только Машку за ляжку! А у нас говорят: разрешите, — услышала она веселый мужской голос.
— Разрешите, — тут же пролепетала Серафима, приотворила дверь.
— Причаливайте, елочки пушистые!
Перед ней стоял Череп в роскошных черных клешах, с широким ремнем, на котором сияла бляха с якорем, в тельняшке с засученными рукавами, так что видать на предплечье еще один якорь, увитый плющом, — татуированный; но важнее всего — бесшабашное мужество в лице, огнистый взгляд и пронизывающая улыбка, в улыбке — игривая золотинка фиксы на правом верхнем клыке. Поначалу Серафима оробела, хоть обратно беги, — словно перед ней возник не просто симпатяга и орел моряк, прибывший на побывку — «грудь его в медалях, ленты в якорях», как пелось в популярной песне, а настоящий герой времени, передовик мореходец из картинки в журнале «Огонек».
— Да заходи ты, Сима! Не слушай его, балаболку, — вмешалась Валентина Семеновна, сдвинула в сторону брата, подхватила Серафиму под руку, потащила к накрытому столу среди горницы.
Серафима жалась, краснела и белела — напрочь вышибло из головы, что зашла просить ниток, чтобы крестом вышить карий бок зачатого оленя.
— Рюмочку беленькой? — спросил Череп, когда перед Серафимой оказалась тарелка с закусочной капустой, нарезанным окороком.